Московский
государственный институт
международных отношений (Университет) МИД России
На
правах рукописи
Бирюков
Николай Иванович
Становление
институтов представительной власти в современной России
Специальность:
23.00.02 – Политические институты, этнополитическая конфликтология,
национальные и политические процессы и технология (политические науки)
Диссертация
в виде научного доклада
на соискание учёной степени
доктора политических наук
Москва
2001
Работа выполнена на кафедре философии
Московского государственного института международных отношений (Университета)
МИД России.
Официальные
оппоненты:
доктор
исторических наук, профессор Галкин А. А.
доктор
политических наук, профессор Ильин М. В.
доктор
политических наук, профессор Коноплин Ю. С.
Ведущая
организация:
кафедра философии и политологии
Дипломатической академии МИД России
Защита диссертации состоится “___” _______
2001 г. в ____ часов на заседании диссертационного совета
Д.209.002.02 в Московском государственном институте международных отношений
(Университете) МИД России по адресу: 117454, Москва, проспект
Вернадского, 76.
С диссертацией в виде научного доклада можно
ознакомиться в библиотеке Московского государственного института
международных отношений (Университета) МИД России.
Диссертация в виде научного доклада разослана
“___” _______ 2001 г.
Учёный секретарь
диссертационного совета к.
филос. н., доц.Чанышев А. А.
Представленный доклад обобщает результаты исследований, выполненных автором в 1990-1999 гг. на кафедре философии МГИМО совместно с сотрудниками Аналитического центра по проблемам социально-экономического и научного технического развития РАН (впоследствии – Аналитического центра по научной и промышленной политике РАН, МинНауки, МинЭкономики) и Центра международных исследований МГИМО. Полученные результаты опубликованы в
– двух монографиях, написанных соискателем в соавторстве с В. М. Сергеевым:
1) “Russia’s Road to Democracy: Parliament, Communism and Traditional Culture” (Aldershot, Hampshire; Brookfield, Vermont: Edward Elgar Publishing Co., 1993; оригинальное заглавие – “Демократия и соборность: Становление институтов представительной власти в СССР”1; книга готовится к переизданию в электронном виде) и
2) “Russian Politics in Transition: Institutional Conflict in a Nascent Democracy” (Aldershot, Hampshire; Brookfield, Vermont; Singapore; Sidney: Ashgate Publishing, 1997; оригинальное заглавие – “Соборность и дуализм: Институциональный конфликт в переходном обществе”);
– брошюре:
3) “Государственная Дума в 1994-1997 гг.: Становление системы
парламентских партий” (М.: МГИМО, 1999, в соавторстве с
А. В. Беляевым, Л. Ю. Гусевым и В. М. Сергеевым);
– а также
4-26) ряде статей и глав в коллективных
монографиях (всего – 26 публикаций общим объёмом около
33 п. л.) на русском, английском, немецком, шведском и японском
языках, предваряющих или резюмирующих указанные выше монографии, либо
посвящённых отдельным аспектам исследований. (Подробнее – см. список публикаций
по теме доклада).
Результаты исследования были представлены на научных и научно-практических конференциях в России и за рубежом, в том числе на
1) Двадцать первой объединённой сессии Европейского консорциума политических исследований (Лейден, 1993 г.),
2) Девятнадцатом Всемирном философском конгрессе (Москва, 1993 г.),
3) Шестнадцатом Всемирном конгрессе Международной ассоциации политических наук (Берлин, 1994 г.),
4) Первом Всероссийском конгрессе политологов (Москва, 1998 г.),
5) Двадцатом Всемирном философском конгрессе (Бостон, 1998 г.),
6-18) международных конференциях, семинарах и “круглых столах” в Москве (1991, 1992, 1994, 1998 и 2000 гг.), Берлине (1994 г.), Гонолулу (1994 г.), Будапеште (1996 г.), Любляне (1996 г.), Сергиевом Посаде (1998 г.), Рокстоне (2000 г.). (Подробнее – см. список публикаций по теме доклада).
Работы были также апробированы в процессе преподавательской деятельности. На основе проведённых исследований были подготовлены и прочитаны
– лекционные курсы:
1) “Теория и практика политического представительства” (МГИМО, спецкурс 1993/94 уч. г.),
2) “Политическая культура и социальная интеграция” (МГИМО, спецкурс 1995/96 уч. г.),
3) “Институциональные основы представительной демократии” (МГИМО, 1999/2000 уч. г., совместно с В. М. Сергеевым);
– цикл лекций для аспирантов:
4) “Представительные институты в современной России” (МГИМО, 1998/99 уч. г.).
Результаты исследований использовались также
– в лекционных курсах:
5) “История современной России” (Московский университет Туро, 1997/98 уч. г.),
6) “История русской философии” (Московская международная школа переводчиков, 1998/99 и 1999/2000 уч. г. и МГИМО, спецкурс 1998/99 и 1999/2000 уч. г.),
7) “Политическая философия” (Российский государственный гуманитарный университет, 2000/01 уч. г.);
– на семинарах по курсам:
8) “Современная российская политика” (Лидский университет, Великобритания, 1992/93 уч. г.),
9) “Российская политика в послесталинскую эпоху” (Лидский университет, Великобритания, 1992/93 уч. г.).
Кроме того, по заявленной теме соискателем были прочитаны
– отдельные лекции
10) в зарубежных университетах: Лидском (Великобритания, 1992/93 и 1995/96 уч. г.), Уорикском (Великобритания, 1992/93 уч. г.), Принстонском (США, 1993/94 уч. г.), Уппсальском (Швеция, 1993/94 и 1995/96 уч. г.), других учебных заведениях и организациях в России и за рубежом.
Полученные результаты использованы в
– учебном фильме:
11) “Демократия в Балтийском регионе”, подготовленном кафедрой государствоведения Уппсальского университета (1994 г.).
Объектом исследования являлся процесс становления институтов представительной власти в современной России (1988-1997 гг.), предметом исследования – политическая культура и политическое поведение депутатских корпусов. Источниковедческую базу исследования составили материалы Съездов народных депутатов СССР и РСФСР (Российской Федерации) и Государственной Думы (1994-1995 и 1996-1999 гг.): стенограммы парламентских дебатов, тексты законодательных актов и результаты голосований. Теоретико-методологической основой исследования послужили фундаментальные идеи и категории современной теории политической культуры и институционального анализа. Автор опирался на разработки отечественных и зарубежных авторов: Г. Алмонда, Р. Арона, Г. К. Ашина, Э. Я. Баталова, Ф. М. Бурлацкого, М. Вебера, С. Вербы, А. А. Галкина, М. В. Ильина, Д. Истона, К. Манхейма, А. Ю. Мельвиля, В. М. Сергеева, Р. Такера и др.
Актуальность темы исследования определяется ролью институтов представительной власти в современном демократическом обществе и настоятельной потребностью изучения особенностей их становления и функционирования в переходный период. Новизна исследования явилась прямым следствием новизны рассматриваемых процессов и институтов: монографии соискателя, посвящённые Съездам народных депутатов СССР (завершена в 1992 г., опубликована в 1993 г.) и Съездам народных депутатов РСФСР / Российской Федерации (завершена в 1996 г., опубликована в 1997 г.) были первыми монографическими публикациями на эти темы в России и за рубежом.
В практическом плане проведённые исследования призваны способствовать лучшему уяснению практикующими политиками социокультурных предпосылок собственной деятельности и политического поведения граждан, специфики отечественных политических институтов, характера и смысла того, что можно было бы назвать институциональным вызовом современности, и, в конечном итоге, повышению профессионализма и эффективности политической деятельности. Результаты исследований могут быть использованы в педагогической работе в высшей школы.
Характеризуя степень разработанности проблемы, необходимо отметить перевес исторических и нормативно-правовых исследований российских и советских представительных институтов над политологическими в отечественной литературе. Отечественные традиции политического представительства изучались в историческом плане: В. О. Ключевским, С. Ф. Платоновым, И. А. Стратоновым, М. Н. Тихомировым, Л. В. Черепниным, С. О. Шмидтом, в политико-культурном плане: С. Л. Авалиани, Ю. В. Готье, А. И. Заозёрским, В. Н. Латкиным, П. Н. Милюковым, Б. Н. Чичериным; из зарубежных авторов – Ф. де Рокка, М. Шефтелем, Г. Штёклем, Г. И. Торке. Эти традиции нередко становились предметом публицистических баталий, в которых высвечивались существенные особенности национальной политической культуры и которые, в свою очередь, анализировались С. Л. Авалиани, П. Н. Милюковым, Л. В. Черепниным и др. В новейшее время к традициям Земских соборов апеллировал митрополит Иоанн (Снычёв). Дореволюционные представительные институты были предметом исследований А. Я. Авреха, А. Я. Грунта, С. М. Сидельникова, Е. Д. Черменского, из зарубежных авторов – А. Левина, Дж. Хоскинга, Т. Эммонса. Представительные институты советской эпохи рассматривались преимущественно в нормативном плане: в отечественной науке преобладал государственно-правовой подход с характерным апологетическим уклоном, в зарубежной – критическое противопоставление западной и советской политических практик (в качестве характерных примеров можно указать на публикации М. Г. Кириченко, М. Сайфулина, с одной стороны, У. Кульски, Д. Скотта, с другой). Различные аспекты функционирования органов представительной власти в СССР рассматривались в работах Г. В. Барабашева, А. Григоряна, Е. И. Козловой, Л. Т. Кривенко, К. Ф. Шеремета; среди зарубежных исследований выделяются монографии П. Вэннемана, Дж. Карсона, Дж. Тоустера, Л. Шапиро.
Большой вклад в исследование российской политической культуры внесли П. Н. Милюков, Н. А. Бердяев, из современных отечественных авторов – А. С. Ахиезер, А. В. Каменец, Л. Д. Козырева, Г. Ф. Онофриенко, А. Г. Шубаков, из зарубежных авторов – Р. Такер, С. Уайт и др.
Пристальный интерес исследователей всего мира
вызвали демократические преобразования в современной России. Можно сказать, ни
один российский политолог не обошёл их своим вниманием. В аспекте настоящего исследования
наиболее значимыми представляются публикации В. И. Коваленко,
И. М. Клямкина, А. Ю. Мельвиля, А. М. Салмина,
В. М. Сергеева, В. В. Согрина,
Л. Ф. Шевцовой, Е. Б. Шестопал,
диссертационные работы М. Н. Назарова, В. Б. Пастухова,
И. П. Рыбкина, из зарубежных авторов – Дж. Бреслауэра,
Р. Саквы, С. Уайта, М. Урбана, А. Янова. Непосредственно
парламентские исследования представлены работами Г. А. Сатарова,
А. Собянина и Д. Юрьева.
Общая задача предпринятых исследований заключалась в уяснении политико-культурных и прагматических предпосылок, хода и результатов институциональных инноваций, начатых в СССР в период перестройки и продолженных в постсоветской России и связанных с учреждением полномочных представительных органов. Соответственно ходу исторических событий рассматриваемого времени, исследование естественным образом распадается на три этапа. Первый этап исследования охватывает период с начала конституционной реформы 1988 г. до самороспусков Съезда народных депутатов и Верховного Совета СССР, последовавших вслед за августовским путчем и распадом СССР в сентябре и декабре 1991 г., соответственно. Второй этап, хронологически отчасти пересекающийся с первым, относится к периоду деятельности Съезда народных депутатов РСФСР (Российской Федерации) от его выборов в марте 1990 г. до роспуска в сентябре-октябре 1993 г. В указанных временных рамках выделяется период суверенного функционирования российского парламента с декабря 1991 до сентября 1993 г., условно именуемый периодом “Второй республики”. На третьем этапе в центре исследований – представительные органы “Третьей республики”: “Пятая” (1994-1995 гг.) и “Шестая” (1996-1999 гг.) Государственные Думы.
Основная идея исследования заключалась в том, чтобы рассмотреть институты политического представительства в контексте национальной политической культуры. Такой подход предполагает определённую логику и стратегию исследования, которые можно резюмировать следующим образом:
Во-первых, необходимо выявить базисные установки носителей российского политического сознания по отношению к политическому представительству как таковому, иными словами – типичное понимание его характера и целей. Очевидно, что такое понимание будет обусловлено общим пониманием природы и смысла человеческого общежития, т.е. господствующей социальной онтологией.
Во-вторых, из полученной таким образом “идеальной модели” политического представительства надлежит дедуцировать его допустимые (т.е. в принципе возможные, не “запрещённые” общей онтологией) институциональные формы, из которых, в свою очередь, следует “отобрать” формы наиболее “перспективные”, т.е. с точки зрения типичных носителей политической культуры – “естественные”, так сказать – стихийно реализуемые.
В-третьих, необходимо установить, насколько эти формы политического представительства и лежащая в их основе социальная онтология соответствуют современным условиям и задачам, т.е. в какой мере они помогают или препятствуют их осознанию и решению. В сущности, этот третий вопрос эквивалентен вопросу о влиянии традиционный политической культуры на характер функционирования и перспективы современных (существующих) политических институтов.
И, наконец, в-четвёртых, надо проследить обратное воздействие операционального опыта, приобретаемого в процессе такого функционирования, на исходные установки политической культуры с целью прогнозирования, оценки и объяснения её возможных трансформаций.
Постановка проблемы обусловила выбор методологии исследования – сочетание 1) компаративного институционального анализа с 2) герменевтическим анализом политического дискурса.
При сопоставлении политических институтов разных культур автор исходил из понимания организации как своего рода “искусственного интеллекта”, что можно рассматривать как своеобразное обращение известной метафоры М. Минского, уподоблявшего интеллект обществу2. При таком понимании процедуры и уставы, регулирующие процесс выработки и принятия решений внутри организации, определяют “логику” коллективного мышления, задают его “правила”, “нормы” и “законы”. “Качество” такого мышления, как и “качество” его результатов, зависят, таким образом, не только от уровня интеллекта индивидуальных участников процесса, но и от характера их взаимодействия. При “дурной” организации взаимодействия самые сильные умы могут оказаться бессильными и самые остроумные предложения пропасть втуне; при умелой организации даже люди заурядных способностей могут, восполняя недостатки друг друга, находить и проводить в жизнь оптимальные решения.
С этой точки зрения, настоятельной задачей институционального анализа является выявление правил и процедур коллективного принятия решений. Разумеется, было бы верхом наивности отождествлять такие правила с формальными уставами и регламентами, принимая на веру декларации, а порой – и иллюзии их разработчиков и составителей. Любая организация “состоит” из множества структур, как формальных, так и неформальных; абсолютизация первых и игнорирование последних (так сказать институциональный подход в чистом или “узком” смысле слова) делают невозможным объяснение различий в функционировании внешне и структурно схожих институтов в различных социокультурных контекстах.
Неформальные правила, однако, потому и неформальны, что обычно в явном виде не формулируются и не оформляются. Для их выявления требуется особая методика, позволяющая “заглянуть внутрь” сознания участников взаимодействия, понять их скрытые (нередко – не только от стороннего наблюдателя, но и от самих себя) установки и мотивы. Если такие установки и мотивы разделяются – осознанно или неосознанно – большинством членов коллектива (сообщества), их можно рассматривать как составной элемент культуры данного сообщества, своеобразную форму социального “знания”. Такое “знание”, даже оставаясь неосознанным его носителями, не может не проявляться в их действиях, в том числе – в речевом поведении, и, следовательно, доступно для герменевтического анализа.
Круг подлежащих анализу текстов определялся темой
исследования и включал, прежде всего, стенограммы парламентских дебатов и
парламентские акты: законы, резолюции, декларации и т.п.. Привлекались также
тексты внепарламентского дискурса, формулирующие или
выражающие отношение к политическому представительству: памятники
общественно-политической мысли, публицистические материалы. Для реконструкции и
экспликации национальной политической культуры особое значение имели тексты,
порождённые философской рефлексией над политическими реалиями и историческими
судьбами российского общества: сочинения классиков отечественной философии
XIX-XX веков.
В процессе исследований были получены следующие новые результаты, выносимые соискателем на защиту:
1) Разработаны концепция и типология социоинтегративных механизмов политических культур. Под последними предлагается понимать совокупность тех элементов политических культур, которые обеспечивают идентификацию социализирующихся индивидов с данным обществом и, следовательно, дальнейшее существование этого общества как самостоятельной единицы социальной реальности. Выделены три типа социоинтегративных механизмов: онтологические, ценностные и операциональные (процедурные); прослежена динамика их смены, в особенности в процессе модернизации. В целом полученные результаты могут рассматриваться как веское подтверждение плодотворности когнитивного подхода к политической культуре, т.е. понимания политической культуры как совокупности базисных представлений (“знаний”) о социально-политической жизни.
2) Разработана концепция “соборной” политической культуры как ядра национальной политической культуры. Показано, что политическая культура “соборности” складывается в результате перенесения на светское общество представлений о Церкви как мистическом единстве верующих; что базовым мифом соборной политической культуры является идея согласия, выводимая из предполагаемого изначального субстанциального единства социума; прослежены дальнейшие трансформации соборной политической культуры, обусловленные её взаимодействием с марксизмом.
3) В свете концепции “соборности” рассмотрены исторические судьбы российского парламентаризма. Показана маргинальность институтов политического представительства с точки зрения идеалов соборности, что подтверждается как историческим опытом их функционирования (начиная с Земских соборов XVI-XVII веков), так и доминирующим отношением к ним со стороны наиболее характерных выразителей национального политического сознания в его различных вариантах. Показано и теоретически объяснено принципиальное отличие “соборной” модели политического представительства от парламентской модели. Проанализирована эволюция представительных органов власти советского периода.
4) Введены в научный оборот и впервые проанализированы первоисточники по истории отечественных представительных институтов последнего времени: стенограммы Съездов народных депутатов СССР (1989-1991 гг.) и РСФСР / Российской Федерации (1990-1993 гг.) и данные поимённых голосований на Съездах народных депутатов РСФСР / Российской Федерации (1990-1993 гг.) и в Государственной Думе РФ (1994-1997 гг.). Средствами герменевтического анализа текстов парламентских дебатов осуществлена реконструкция “картины мира” (социальной онтологии) депутатского корпуса. Показано, что судьба позднесоветского и постсоветского парламентаризма во многом определялась несоответствием между институциональными формами политического представительства (в целом ориентированными на парламентские образцы, но сохранявшими многие элементы соборной модели) и политической культурой (в особенности, онтологическими установками и операциональным опытом) как депутатского корпуса, так и политической элиты в целом. На основе анализа динамики поимённых голосований на Съездах народных депутатов России (произведённого с использованием новых методик, разработанных коллективом учёных Аналитического центра по научной и промышленной политике РАН) установлен институциональный характер конфликта между исполнительной и законодательной властью в 1992-1993 гг.
5) Впервые дано связное подробное изложение истории Съездов народных депутатов СССР (1989-1991 гг.) и РСФСР / Российской Федерации (1990-1993 гг.). Собран и обобщён материал, имеющий первостепенное значение для понимания процесса демократических преобразований в переходном обществе. Особенностью и существенным достоинством этого материала является то, что он естественным образом выводит исследователя за узкие рамки непосредственного объекта анализа: деятельность представительных институтов власти, как в фокусе, концентрирует в себе основные проблемы политического развития страны и, что немаловажно, хорошо документирована.
6) Проанализирован процесс становления и консолидации парламентских фракций на Съездах народных депутатов РСФСР / Российской Федерации и в Государственной Думе РФ. Показано, что шансы политических партий и избирательных объединений на переизбрание напрямую зависят от способности их парламентских фракций к консолидации в процессе парламентской работы. В то же время полученные результаты не позволяют сделать однозначных выводов относительно того, в какой мере переход в 1993 г. от мажоритарной к полупропорциональной избирательной системе стимулировал процесс партийного строительства в России.
Социоинтегративные механизмы политических культур. Всякое общество существует как длящаяся сущность лишь постольку, поскольку его члены активно содействуют его сохранению: защищают его от внешних угроз и противодействуют внутренним дезинтеграционным тенденциям. Воспроизводство соответствующих установок: убеждённости в осмысленности и необходимости дальнейшего совместного существования в рамках именно данного, а не какого-то иного объединения и устойчивой идентификации с ним – является важнейшей функцией политической культуры. Механизмы, обеспечивающие такую идентификацию, можно назвать социоинтегративными. Общество, которое не в состоянии создать подобные механизмы и закрепить их в политической культуре, эфемерно.
Политическая культура вообще может быть представлена как совокупность базисных “знаний” о социальной жизни, которые разделяются достаточно большой частью общества и предопределяют для этой части общества понимание конкретных политических ситуаций и поведение в них. Эти знания можно разделить на три основные группы: социальную онтологию, политические ценности и операциональный политический опыт.
Социальная онтология – это система категорий, которая “задает” базисные представления о структуре и свойствах социальной реальности и типологизирует социальные ситуации. Онтологические категории используются для того, чтобы идентифицировать (“называть”) эти ситуации. В значительной своей части это знание нерефлективно. Именно этим обстоятельством объясняются спонтанность и устойчивость мотивируемого им поведения. Составляющие его когнитивные схемы предельно консервативны и почти не поддаются коррекции даже под влиянием негативного опыта – прежде всего потому, что сами представляют собой способы интерпретации этого опыта. (Ошибочность же конкретной интерпретации при этом всегда можно “списать” на счет какого-то случайного или частного упущения – без ущерба для самой интерпретационной схемы).
Ценности позволяют распределять ситуации по шкале “приемлемости”. Ценности тесно связаны с онтологией, но значительно больше открыты для рефлексии, так как постоянно фигурируют в дискурсе, и потому более подвижны.
Операциональный опыт – наиболее вариативный элемент политической культуры. Это совокупность приёмов, используемых для разрешения типичных проблем – набор стереотипных сценариев поведения для стандартных ситуаций.
Естественно предположить, что наиболее мощной основой социальной интеграции является социальная онтология как самая глубинная и устойчивая составляющая политической культуры. Для этого необходимо, однако, чтобы в картину миру носителей этой культуры было “встроено” представление о том, что они составляют некое изначальное, “естественное” единство. Культуры такого рода известны, однако для их длительного и относительно бесконфликтного существования требуется сочетание условий, которое в наше время встречается не так уж часто. Главное из этих условий – отсутствие узаконенных общественным сознанием структурных конфликтов внутри социума. (На русском политико-философском языке такое положение дел и такое состояние сознания именуется соборностью).
В процессе модернизации необходимость постоянных структурных изменений разрушает способность социальной онтологии выступать в качестве интегрирующего фактора. Внутри политической культуры происходит структурная трансформация, суть которой сводится к тому, что функцию интеграции берет на себя система ценностей. При этом такая трансформация совсем не обязательно затрагивает содержание социально-онтологических установок: общество может по-прежнему исповедовать веру в “естественное” единство своих членов, даже не полагаясь более на эту веру как на основной, тем более – единственный, механизм интеграции.
Основное преимущество системы ценностей как интегрирующего механизма для дифференцирующегося общества состоит в том, что такая система устроена как иерархия. На когнитивном уровне это дает возможность поддерживать достаточно дифференцированную, но в целом когерентную картину мира; на уровне прагматическом – интегрировать действия людей с принципиально различным, даже – несовместимым операциональным опытом. Разумеется, иерархия ценностей опирается на соответствующие онтологические представления.
Интеграция на уровне социальной онтологии сама по себе не исключает иерархии, наличие которой проявляется, естественно, и на уровне ценностей. Разница, однако, в том, что эта система ценностей в этом случае не несет функции социальной интеграции. Хорошим примером культуры такого типа является патриархальная культура. В сознании его членов патриархальное общество уподоблено семье или организму. Как для той, так и для другого характерны дифференциация функций и онтологического статуса отдельных членов, которые в целом образуют, тем не менее, “органическое единство”. Такое видение мира предполагает, что требования, предъявляемые, например, к главе семейства, отличаются от требований, предъявляемых к другим его членам; соответственно разнятся и критерии оценки их поведения (функционирования). Однако целостность и взаимодействие такого сообщества обеспечиваются буквальным “прочтением” организмической метафоры (идентичность терминов здесь, конечно, не случайна), из которой “выводятся” императивы патриархальной этики, а не наоборот. Здесь социальный статус имплицирует оценку, а не оценка – социальный статус.
Организмическое понимание общества необходимо содержит элемент телеологии, поскольку лишь наличием цели, общей для всех его членов, можно оправдать принуждение их к взаимодействию. Этот онтологический нюанс имеет немаловажное значение для понимания ряда существенных особенностей ценностной формы интеграции. Для онтологически интегрированных культур общая цель задана столь же “естественным образом”, как спонтанно само единство. Если вера в такое единство сохранилась, но реального единства уже не обеспечивает, приходится считаться с тем, что интегрирующая функция может быть возложена только на такую систему ценностей, которая “вписывается” в организмическое (телеологическое) миропонимание, то есть эсхатологична или хилиастична по своему характеру.
Такой тип общественной связи предполагает наличие организации, призванной привести общество к состоянию, реализующему идеологические ценности. С возникновением новых социальных институтов общество не может – при всем натурализме организмической онтологии – полагаться исключительно на спонтанное, “естественное” сотрудничество своих членов, поскольку культура, интегрируемая через систему ценностей, должна подчиниться и специфической логике ценностного мышления, а значит – характеризуется соответствующей динамикой функционирования: ценности подлежат реализации (иначе они – не ценности), реализация требует усилий (причем усилий коллективных, поскольку коллективной является легитимирующая цель), а коллективные усилия немыслимы без организующей деятельности. При этом не столь уж существенно (если, конечно, отвлечься от долгосрочной перспективы), что эсхатологичная или хилиастичная цель, по логике вещей, трансцендентна и поэтому, в сущности, недостижима в пределах посюстороннего мира: созданная во имя её достижения организация без труда находит оправдание своей посюсторонней деятельности.
Характер такой организации определяется двумя моментами. Во-первых, используя свое монопольное положение единственного законного посредника между профанным миром повседневной жизни и трансцендентным царством реализованных ценностей, она выступает в качестве своеобразного ведомства по распределению исходящей от этого царства “благодати”. С точки зрения рационалистической критики, эта функция носит вполне мифический, пожалуй даже – “шарлатанский”, характер, но с точки зрения обеспечения социального взаимодействия членов общества, спаянного верой в трансцендентные ценности, она отнюдь не лишена смысла.
Во-вторых, в соответствии с духом общества, в рамках которого она создаётся, и сущностью взятой ею на себя задачи, такая организация принимает форму иерархии, причём – иерархии с высоким уровнем централизации. Иерархический статус члена организации определяется степенью его близости к трансцендентному “источнику благодати”. Такой структурный принцип обуславливает соответствие реального статуса и его общественной оценки, ибо критерием последней как раз и является эта близость, и тем самым обеспечивает легитимность иерархической подчинённости вообще и данной иерархии в частности.
В качестве примера такой ценностно-интегрирующей организации можно указать на католическую церковь в Европе XII-XVI веков (периода борьбы с ересями) или – в более близкие нам времена – на коммунистические партии в странах “реального социализма”.
Интеграционный потенциал системы ценностей ограничен однако определёнными социокультурными условиями. Поскольку непосредственное содержание ценностного мышления составляют суждения оценки, его когерентность предполагает наличие инстанции, к которой можно апеллировать в случае разногласия в оценках. Только в этом случае представляется возможным избежать ценностного релятивизма и сакраментального вопроса “А судьи кто?” Ценностное мышление носит поэтому подчёркнуто авторитарный характер. Это характерно не только для патриархальной культуры, насквозь и без обиняков авторитарной, но и для современного общества, поскольку в нём имеются институты, функцией которых является вынесение суждений оценки (например, суд).
Плюрализм ценностей, выходящий за пределы разнообразия внутри единой иерархии и предполагающий отсутствие или множественность авторитетов, подрывает в корне способность общества интегрироваться на этой основе. В этих условиях идеологическая нетерпимость оказывается просто условием самосохранения, а толерантность в обществе такого типа существует лишь в форме своеобразного “снисхождения” к “малым”. “Инакомыслие” иного рода жестоко подавляется. Даже тот – весьма относительный – плюрализм ценностей, который представлен простым многообразием внутри целостной системы, допускается лишь постольку, поскольку более “отдаленные” от источника благодати члены сообщества безоговорочно признают приоритет и авторитет “стоящих ближе”.
Но из этого следует, что такой механизм социальной интеграции возможен (эффективен) лишь в условиях относительно неизменной социальной среды, в которой можно ограничиться операциональным опытом, освящённым авторитетом традиции. Существенное изменение условий существования социума может сделать традицию иррелевантной, однако ригидность традиции ограничивает способность общества адаптироваться к новым, “нештатным” условиям. Это означает, что общество, интегрированное на уровне ценностей, рискует не выдержать “шокового удара” изменившихся обстоятельств. Если же изменчивость социальной среды обитания из исключения становится правилом, ценностный механизм интеграции попросту изживает себя.
Особый интерес для исследователя российской политической культуры представляет случай перехода на ценностные механизмы интеграции при сохранении соборной социальной онтологии. Вера в онтологическое единство социума предполагает маргинальность тех, кто к этому единству не принадлежит. Такая вера должна, естественно, разделяться абсолютным большинством членов сообщества – причем не только в отношении самих себя, но и в отношении всех остальных его членов. Если это условие не выполняется, если значительная часть членов общества, например, отделяет себя (или отделяется другими) от идентифицирующего единства, неизбежен острый психологический конфликт, который разрешается в форме процесса, ставящего под угрозу либо само онтологическое единство как ментальный факт, либо целостность сообщества как факт политический. Важнейшей характеристикой такого состояния оказываются раскол и его идеологическое отражение – дуализм.
Фактическое расчленение мистического единства в условиях сохранения старой, пронизанной идеей такого единства социальной онтологии создает психологический климат, доминантой которого становится ощущение противостояния, причем это противостояние – в соответствии с господствующим культурным стереотипом – приобретает высший онтологический статус. Такое противостояние есть нечто несравненно большее, чем факт обыденной жизни – всем знакомое столкновение противоборствующих интересов. Последнее можно наблюдать в любом обществе, но если общество использует объяснительные схемы, основанные на онтологии органического единства, причины, порождающие такие конфликты, не могут не рассматриваться в качестве второстепенных или случайных. Дуалистический конфликт, напротив, признается фундаментальной характеристикой бытия как такового; ему приписывается высший, трансцендентный смысл.
Исповедание дуалистического мировоззрения не обязательно порождает дуализм в политике. О политическом дуализме можно говорить лишь там, где принадлежность к мистическому единству становится социальным маркером, а это предполагает не онтологический, а ценностной механизм интеграции. Важнейшим элементом такого механизма является описанная выше организация по распределению “благодати”. В обществах, интеграция которых обеспечивается на уровне социальной онтологии, политический дуализм, основанный на ценностях, в принципе невозможен. В политической культуре такого типа нет места оценочному суждению на предмет принадлежности или непринадлежности к мистическому единству: там это вопрос не оценки, а факта.
Политический дуалистический миф отражает не дуализм космоса (действительный или воображаемый), а конфликт внутри культуры, причем – не любой культуры, а лишь такой, которая на онтологическом уровне утверждает идею мистического единства своих носителей. Этот конфликт возникает в результате мировоззренческой переориентации существенной части членов сообщества, которая, не затрагивая социально-онтологического слоя политической культуры, разрушает единство её ценностной структуры, поскольку некоторые ключевые институты и аспекты общественной жизни оцениваются теперь по-разному. С точки зрения социальной интеграции, такая переориентация есть переориентация интегрирующих механизмов общества с онтологии на ценности, поскольку дальнейшее существование данного общества как единого целого зависит теперь от его способности восстановить единство системы ценностей.
Пока и поскольку онтологическая аксиома всеединства остаётся, несмотря на наличие ценностного конфликта, в силе, причем – для всех членов сообщества: как “ортодоксов”, так и “диссидентов”, – сохранение конгруэнтности политического сознания требует онтологического “разведения” носителей разных ценностей. Адепты “чуждых ценностей” как бы “выбрасываются” за пределы мистического единства, а вместе с ним – и за пределы “нормальной”, “позитивной” сферы бытия. Отныне они не просто “другие”; они – антиподы, единственное основание бытия которых – противостояние “нашим”, ибо признание носителей иных ценностей “нормальными” членами данного сообщества разрушает представление об его (сообщества) “естественном” единстве. Вместе с тем, если присутствие таких людей в данном сообществе – очевидный эмпирический факт, который нельзя ни отрицать, ни умалить, то из этого противоречия остается только один логически и психологически приемлемый выход – утверждение негативного характера их участия в сообществе. При этом такое утверждение опять-таки не есть результат оценки фактического положения дел: это просто – онтологическая аксиома. Но зато оппозиция “свой” – “чужой” приобретает теперь ценностный смысл, а факт принадлежности к тому или иному единству – в отличие от описанного выше состояния – становится, соответственно, объектом оценки.
При такой трансформации идея мистического единства не исчезает – она лишь меняет форму. Более существенным представляется, однако, то, что при этом меняется его “операциональное” определение. Единство задается теперь не столько “изнутри” – через принадлежность, сколько “извне” – через противостояние. Добро не утрачивает своего позитивного содержания, но это содержание как бы отступает на второй план. С практической точки зрения (“инструментально”) оно теперь определяется прежде всего через его противоположность Злу. Поскольку, однако, Зло, в свою очередь, определяется исключительно через противостояние Добру и никакого собственного содержания не имеет (допущение такого содержания опять-таки означало бы плюрализм и разрушение онтологического единства), “Добро”, определяемое таким “инструментальным” способом, превращается в какую-то абстракцию, содержание которой теряется в бесконечной рефлексии: “добр” уже не тот, кто добр сам по себе, а тот, кто воюет против “Зла”, которое есть зло потому, что противопоставляет себя “Добру” и т.д. Логически содержание Добра раздваивается, поскольку концептуальное определение соседствует теперь с операциональным. Поскольку практически значимый момент оппозиции оказывается важнее теоретических “имманентных” характеристик, Добро отныне может иметь внешний облик Зла, равно как и Зло оказывается в состоянии притвориться Добром. Объективная оценка чрезвычайно затрудняется, становясь, по сути дела, иррациональной: в её основе лежит теперь не столько анализ, сколько ритуал.
В сообществе такого типа приверженность ценностям становится важнейшим инструментом социальной и культурной идентификации. В предыдущей – додуалистической – фазе его существования соответствие социального статуса и оценки подразумевалось само собой. Теперь общество требует от своих членов демонстративного исповедания своих идеалов. Это обстоятельство существенно влияет на структуру социального взаимодействия и психологический климат в сообществе. Сами ценности превращаются в объект повышенной “заботы” со стороны сообщества, а все его активные члены оказываются “под колпаком”.
Но именно поэтому в такой ценностно-ориентированной культуре выработка сколько-нибудь рациональных процедур оценки делается невозможной. Онтологизация ценностей превращает их в нечто трансцендентное. Оценка уже не столько регулирует поведение членов сообщества в повседневной жизни, сколько служит отделению “овец от козлищ”, а исповедание ценностей свидетельствует не столько об их действительной интериоризации субъектом, сколько о его готовности к символической идентификации с сообществом. Но тем самым и оценка из оценивающего суждения превращается в ритуальный сакральный акт, бытовой (профанный) смысл которого на оценку как таковую не влияет. По сути дела, именно такой смысл имели ритуалы, практиковавшиеся в секулярном советском обществе: вступление в партию, голосование на собрании, участие в субботнике или посещение Мавзолея. В том же духе трактовались и действия (и даже просто обстоятельства), подлежавшие “негативной” оценке: “пребывание в плену”, нахождение “на оккупированной территории”, наличие “родственников за границей” рассматривались не в обычном житейском смысле, а как свидетельства идентификации с “Врагом”. А так как онтология дуализма требует исходить при этом из презумпции злонамеренности, человек с таким “клеймом” автоматически становится “отщепенцем”.
Тем самым достигается важный, с точки зрения культурной преемственности, результат: утверждаемое на уровне социальной онтологии представление о “естественном” единстве социума сохраняется вопреки очевидности, поскольку все действительные и потенциальные “нарушители” получают особый онтологический статус и “вытесняются” за пределы мистического единства.
Такое вытеснение носит, конечно, идеальный характер. В реальной жизни “отщепенцы” никуда не исчезают. Но отношение к ним становится резко враждебным, причем на всех членов сообщества оказывается постоянное и мощное давление, направленное на то, чтобы принудить их занять – незамедлительно и без обиняков – чёткую позицию по отношению к этим людям: в подобном конфликте нейтралитет недопустим. В результате весь стиль социального общения резко меняется, становясь конфронтационным, чтобы не сказать – параноическим.
С одной стороны, таким образом, социальная онтология, утверждающая мистическое единство сообщества (соборность – в российском варианте), оказывается в принципе совместимой с условиями и практикой социальной конфронтации. С другой стороны, общество, в политической культуре которого происходит подобный дуалистический сдвиг, переходит в особое политическое и социально-психологическое состояние, существенным образом отличающееся от состояния благости, долженствующей характеризовать соборное единство в идеале.
Возможность подобных осцилляций между соборностью и дуализмом рождает вопрос: как часто соборная онтология выступает в дуалистическом варианте и не является ли в действительности этот вариант даже более распространенным, чем ее “чистая” разновидность? Ответ на этот вопрос зависит, по-видимому, от того, с каким элементом политической культуры соотносится интегрирующий принцип, обеспечивающий единство данного общества. В тех случаях, когда интеграционную функцию выполняет социальная онтология, дуализм невозможен в принципе: он противоречит базовым установкам политической культуры и может утвердиться лишь в условиях полного коллапса этой культуры и за ее счет.
Иное дело, если роль интегрирующего фактора выполняют ценности. В этом случае дуализм выступает как мощнейший социально-психологический механизм сохранения и утверждения онтологии мистического единства. Его можно рассматривать как своеобразную защитную реакцию политической культуры в условиях социального кризиса, когда выработанные в рамках этой культуры навыки преодоления конфликтов и стереотипы поведения (операциональный опыт) оказываются неадекватными новой исторической ситуации и порождают ценностный конфликт. Соборное единство как бы “сжимается”: оно не охватывает более всех членов сообщества, но с тем большим надрывом и агрессивностью утверждается внутри этого суженого круга. В нем устанавливается особый психологический климат “осажденной крепости”: снаружи повсюду – враг, внутри везде – его шпионы и агенты.
Раз сложившись, политическая культура такого толка формирует свой собственный механизм самоподдержания. В основе этого механизма лежит “поиск врага”. Процесс этот противоречив, поскольку, с одной стороны, Враг должен быть обнаружен и уничтожен (поскольку он – Враг), с другой стороны, он должен сохраниться, ибо в отсутствие врага политическая культура этого рода просто лишается смысла и не может функционировать. Понятно, что любая реальная политическая сила, которая в данный момент занимает эту незавидную “нишу”, не может трактоваться чисто эмпирически и должна быть переосмыслена с позиций онтологического дуализма. “Враг” предельно мистифицируется, утрачивая почти все содержательные социологические характеристики: теперь это “мировой империализм”, “жидо-масонство”, “исламская угроза”, “красно-коричневые”, “агенты влияния” или “Империя Зла”.
Любой внешний претендент на роль “Врага” в таких условиях очень быстро превращается в простой символ, становясь на практике почти анонимным. Зато “внутренний враг” (символический по определению, ибо в основе своей, социум все еще рассматривается как мистическое единство) конкретизируется и “размножается” сверх всякой меры. Психология дуализма порождает логику массового террора.
Разумеется, механизм этот носит “самоедский” характер. Подобно революции, психологический фон которой он, как правило, и составляет, дуализм “пожирает своих детей”. В силу естественных следствий порождаемой и питаемой им политической практики, он не может быть долговечным: общество или изживает его, или перестает существовать. Внутреннее противоречие между функциональным назначением интеграционного механизма и его концептуально-психологической основой – направленным вовне (за границы “соборного” единства) и рефлектированным “внутрь” его дуализмом – медленно, но верно разлагает сам интеграционный механизм. Политическая культура не может одновременно интегрировать и дезинтегрировать: интеграция требует толерантности, дуализм плодит нетерпимость.
Преодоление дуализма, в принципе, может осуществиться одним из двух способов: либо посредством восстановления соборности в ее исходном додуалистическом виде, либо путем радикальной перестройки онтологического основания политической культуры и отказа от “соборной” парадигмы. Вероятность первого исхода зависит от способности общества разрешить ценностный конфликт, вызвавший дуалистический сдвиг. Для этого необходим новый консенсус в области базисных ценностей политической культуры, который позволил бы консолидировать разлаженный интеграционный механизм. Если, однако, первоначальный раскол был вызван существенными изменениями социальной структуры, то для того, чтобы такая консолидация состоялась, соответствующие процессы придется, возможно, “заморозить”. Так, если первоначальный импульс, спровоцировавший культурный кризис, связан, как это имеет место в России, с попыткой модернизации, реставрация традиционного режима может оказаться той ценой, которую обществу и его политической элите придется заплатить за консолидацию – со всеми вытекающими отсюда последствиями в отношении перспектив дальнейшего развития.
Второй вариант преодоления дуализма не требует всеобъемлющего консенсуса в отношении ценностей: поскольку в основе его лежит отказ от онтологии мистического единства, он вполне совместим с ценностным плюрализмом. Зато он предполагает выработку альтернативного интеграционного механизма, который не был бы “завязан” ни на социальную онтологию, ни на систему ценностей, так как последние не в состоянии больше выполнять эту функцию. В этих условиях единство социума можно обеспечить лишь на уровне операционального опыта. Общественный консенсус должен “переместиться” из области онтологии и ценностей в область институциональных процедур. Именно такой тип интеграции и характерен для “современного общества” (общества модерна).
Предпосылкой консолидации общества в этом случае является наличие или приобретение такого операционального опыта, который мог бы сам по себе стать базой социальной интеграции. Поскольку операциональный опыт в любом обществе многообразен, это предполагает определенную его иерархизацию и достижение консенсуса относительно придания особого статуса некоторым видам политического поведения и некоторым политическим процедурам. На практике это означает учреждение (или отбор) политических институтов, процедуры формирования и функционирования которых, собственно, и становятся предметом ценностного консенсуса, обеспечивающего интеграцию сообщества.
Понятно, что далеко не всякий институт в состоянии сыграть эту роль. В реальной истории европейского модерна соответствующую функцию взял на себя парламент. Не затрагивая сейчас вопроса о том, что представлял собой парламент в первые века своего существования, отметим, что в начале Нового времени он выступает как институт, призванный представлять различные социальные и групповые интересы и, по возможности, координировать (интегрировать) их. В соответствии с этим депутатский корпус делился на сословные группы; в более позднее время именно в его стенах формируются политические партии.
Мыслители, стоявшие у колыбели современной демократической теории были, по большей части, эмпириками и даже скептиками. Они не очень-то верили в природную мудрость человека и в способность законодателей находить “истинные” решения – и поэтому ничего подобного от них и не требовали. По правде говоря, они – вполне в духе номинализма – вообще сомневались, что понятие истины можно осмысленно применять в качестве оценочной характеристики решений в той области, в которой призван был действовать парламент. Парламентарии ведь не изучали природу и не занимались философией или теологией; их функции целиком лежали в той сфере, где всё, в конечном счете, зависит от человеческих предпочтений.
Когда человек принимает решение, от которого зависят его жизнь и судьба, он, вообще говоря, имеет право на “ошибку”. Даже если “ошибочность” его решения представляется кому-то несомненной, это само по себе не может считаться основанием для ограничения суверенного права личности распорядиться собой и своей судьбой (за исключением, может быть, небольшого числа особо оговорённых ситуаций). Такое право основано вовсе не на том, что каждый человек “лучше” других знает, что ему нужно и что отвечает его интересам. Если поставить вопрос в такой плоскости, придётся признать, что многие, если – не большинство, нередко сами не понимают, чего хотят, и довольно смутно представляют себе, что они намерены, тем более – что им следует делать. В основе их неотъемлемого и безусловного права принимать ответственные решения лежит не принцип компетентности, а принцип свободы. Нет и не должно быть воли, которую можно было бы поставить выше воли свободной личности в том, что касается её судьбы. Здесь в качестве ценности выступает не столько содержание принятого решения, сколько автономность лежащей в его основе воли.
Если этот принцип переносится с индивида на общество и утверждается в качестве принципа народного суверенитета, ключевым аспектом функционирования политических институтов оказывается обеспечение соответствия принимаемых решений действительной воле суверена. Но так же, как отдельный индивид может быть принужден поступать вопреки своим интересам и даже своему мнению, коллективный субъект, будь то электорат или избираемый им представительный орган, может стать объектом запугивания, манипуляций или обмана. Подобное злоупотребление волей суверена, если оно практикуется систематически, делает невозможным спонтанный общественный консенсус, парализует политическую активность общества и, в конечном счете, разрушает его политическую культуру.
Предотвратить такой исход призваны особые процедурные правила. Их основное назначение – обеспечить аутентичность политической воли избирателей и их избранников. Этому и служат свободные выборы, депутатская неприкосновенность и парламентские процедуры.
В отличие от популизма (народничества), который – со своей неизъяснимой верой в народную мудрость – на протяжении уже полутора веков остаётся характерной чертой российской политической культуры, парламентская демократия утверждает принцип народного суверенитета не потому, что “народ всегда прав”. Поэтому и парламент не претендует на то, чтобы находить всегда и во всем наилучшие, с отвлечённо-объективной точки зрения, решения. Зато он обязан обеспечить принятие таких решений, для выполнения которых не требуется систематическое насилие над обществом или составляющими его группами. Если соблюдение процедурных правил позволяет добиться этого, сами правила уже не могут рассматриваться как простая формальность. Они становятся ядром политической культуры: это они делают парламент жизнеспособным институтом плюралистического общества и обеспечивают выполнение им его социальных функций.
Процедуры относятся к операциональному опыту. С созданием представительных органов парламентского типа операциональный опыт, обеспечивающий их функционирование, приобретает особый статус, по сути дела – возводится в ранг первостепенной политической ценности. Он становится важнейшей предпосылкой общественного согласия и политической интеграции общества.
Соборная культура и соборная политика. Термин “соборность” был введён в философский обиход в середине XIX века А. С. Хомяковым и в дальнейшем разрабатывался представителями русского религиозно-философского ренессанса конца XIX – начала XX веков: С. Н. Трубецким, Н. А. Бердяевым, С. Н. Булгаковым, С. Л. Франком, Н. О. Лосским и др. С трудом поддающееся переводу на иностранные языки, слово соборность, наряду с семантически тесно связанным с ним всеединством, стало со временем одним из ключевых понятий, русской философской и политической культуры. Им обозначается некое мистическое единство, характеризующее христианскую Церковь и, по аналогии, христианское общество (в идеале – всё человечество). Для А. С. Хомякова, соборность как отличительная особенность истинной Церкви была “золотой серединой” или, лучше сказать, диалектическим синтезом единства, которое католицизм обеспечивает ценой подавления свободы, и свободы, которой добились протестантские церкви ценой утраты единства. Уже у Хомякова, настойчиво, но в очевидном противоречии с действительностью, прилагавшего понятие “соборности” в его специфическом значении “свободы в единстве” к русской православной церкви в период её величайшего унижения и подчинения светской власти, прослеживаются отчётливые утопические нотки. Этот утопизм становится ещё заметнее в случае перенесения соборного идеала из чисто духовной сферы в область мирской жизни и мирской политики. Для такого “обмирщения” термина находились некоторые основания как в русской истории, особенно – периода Московского царства (для славянофилов, напомним, эталонного) с его практикой земских соборов, так и в современной славянофилам российской действительности, где сельская община (“мир”) представлялась многим практическим воплощением соборного идеала.
В применении к политической жизни “соборность” и означает, прежде всего, требование принимать решения и действовать “всем миром”, “сообща”. Предполагаемый субъект решений и действий – “сообщество” – рассматривается как некое изначальное единство и, более того, выступает (по крайней мере – нормативно) в качестве единственного законного субъекта политической деятельности. Автономные действия любых других субъектов внутри сообщества есть, с этой точки зрения, покушение на целостность социума, отпадение от соборного единства. При такой постановке вопроса общество, разумеется, не может пониматься как продукт взаимодействия составляющих его индивидов и групп, а его внутренняя организация как результат их взаимных усилий и соглашений. Целое есть исходная, первичная реальность; внутри этого первичного единства отдельные части имеют право на существование лишь постольку, поскольку они способствуют достижению общей цели.
Нет оснований полагать, что общество, исповедующее подобную идеологию, само по себе более сплочённо или более однородно, чем любое другое. Однако соборная онтология накладывает неявный “запрет” на рефлексию по поводу социальной структуры и социальной дифференциации. Примат целого акцентирован настолько, что все внутренние различия внутри него представляются несущественными, в результате чего в рамках соборной онтологии формируется своеобразная “эгалитаристская” установка, которая, будучи инкорпорированной в систему ценностей, в значительной степени определяет как политическое мышление, так и политическое поведение членов общества.
Но это “эгалитаризм” особого, тоталитарного толка, который, подчёркивая равенство всех составляющих общество индивидов и групп “перед лицом” соборного целого, отнюдь не предполагает признания за ними свободы политической деятельности, поскольку вытекающий из такого признания плюрализм находился бы в явном противоречии с идеалом соборности. Неудивительно поэтому, что подобная псевдоэгалитаристская система ценностей оказывается на деле слабой преградой на пути формирования элитарных политических институтов и соответствующего им операционального политического опыта. (Популистская риторика, как известно, вполне совместима с нарушениями демократических прав и свобод. Напротив, плюрализм как таковой никакого равенства изначально не предполагает, скорее – наоборот, но последнее с высокой степенью вероятности утверждается из соображений процедурного удобства).
Более того, в этой модели гипертрофированного холизма общество предстаёт некоей нерасчлененной целостностью, внутри которой ни одна партикулярная структура не обладает устойчивым самостоятельным статусом. В идеале даже такие жизненно важные функции, как обеспечение безопасности и управление, осуществляются как бы спонтанно – без участия специализированных институтов. Реальность, разумеется, плохо согласуется с подобным идеалом, но именно в силу того, что социальная онтология соборности принципиально антиинституциональна, институты, которые выполняют эти функции в обществе, исповедующем идеалы соборности, носят, как это ни парадоксально звучит, перманентно экстраординарный характер: они учреждаются как бы ad hoc и сохраняют это качество на протяжении десятилетий.
Естественным следствием такого отношения является гипертрофированность самих институтов власти. Их антиинституционально мыслящие “подданные” не в состоянии ни выработать им приемлемую альтернативу, ни поставить их под эффективный контроль. Вопреки исходным антиинституционализму и эгалитаризму господствующей идеологии, в обществе соборного типа быстро формируются олигархические бюрократические структуры, наделённые к тому же чрезвычайными полномочиями. Особенностью их функционирования – вполне соответствующей их природе – является закулисный характер процесса принятия решений: гласная политика, подобно плюрализму, немедленно разрушила бы иллюзию соборности. Вследствие этого, политическая жизнь с необходимостью приобретает двойственный характер, распадаясь на две составляющие: политический спектакль на соборную тему, разыгрываемый на потребу масс, и Realpolitik, в которую властвующая элита играет за политическими “кулисами”.
В истории отечественной политической мысли можно найти различные варианты обоснования чрезвычайного характера соборной власти: от греховности всякой политики и всякой власти вообще, из которых славянофилы выводили необходимость самодержавия как средства свести к минимуму число лиц, причастных к этому дурному, но, к сожалению, необходимому занятию, до ленинской доктрины “революционного авангарда”, вооружённого единственно верным учением об общественном развитии и обладающего в силу этого естественной монополией на власть.
При таком понимании соотношения между обществом и властью действия власти как бы неотличимы от действий сообщества, да, по правде говоря, сообщество, культивирующее социальную аморфность как осуществление социального идеала, и не может действовать иначе, как посредством своего едва ли не единственного легитимного органа, каковым является “Власть”. Соборная мифология знает (и признаёт) лишь одного субъекта политической деятельности – “Соборное Сообщество” как единое целое; в соборной реальности этим субъектом оказывается “Власть”. Столь явное противоречие без труда преодолевается однако благодаря тому, что отношения между обоими субъектами мыслятся как отношения фундаментального естественного единства, сродства – отношения, в принципе, бесконфликтные (“Народ и партия едины!”). Эта презюмируемая бесконфликтность не вполне иллюзорна: лишенное автономных субъектов политического действия общество лишено, в том числе, и возможности вступить в конфликт с властью даже в тех случаях, когда стороннему наблюдателю такой конфликт представляется назревшим и неизбежным.
Соборность и парламентаризм. По той же модели тотального холизма, которая составляет социально-онтологическую основу соборной политической культуры, строятся и представительные институты соборного сообщества.
Российские земские соборы XVI-XVII веков, как представительные институты, заимствовали организационные формы и операциональный опыт поместных церковных соборов. Заимствованная модель оказалась как нельзя лучше приспособлена к мировоззрению российского общества и его политической элиты, характерной особенностью которого был реализм – в средневеково-схоластическом смысле слова.
В философском плане реализм представляет собой убеждение в реальном существовании так называемых универсалий, или обобщённых свойств обычных, эмпирически наблюдаемых объектов. Философ-реалист утверждает, что всё истинно мыслимое обладает реальностью никак не меньшей, чем то, что непосредственно воспринимается чувством. Практическая установка, которая вытекает из онтологии этого типа, сводится к поиску “объективно истинного” ответа на любой рассматриваемый вопрос. Такая установка естественна для богословия и науки, но в области политики подрывает саму идею представительства как института плюралистического общества, поскольку поиск компромисса, который устроил бы всех основных участников дискурса, с этой точки зрения представляется чем-то несуразным. В самом деле, истина не зависит от чьих бы то ни было предпочтений и не может быть предметом компромисса. Договариваться о том, чтобы признать нечто серым, потому что одна партия настаивает на том, что это белое, а другая – что чёрное, попросту смешно. Гораздо разумнее доверить решение проблемы знатоку, эксперту. Философский реализм, таким образом, есть готовое теоретическое обоснование режима, который в XX веке назвали бы технократической утопией.
Есть, однако, по меньшей мере одно существенное различие между технократической утопией в её классическом понимании и соборной политической культурой. Технократическая утопия рационалистична в своих исходных посылках и конечных устремлениях, предельно рационализирована и практика технократии. Соборная культура развивается из мистических установок и ориентирована на достижение трансцендентных целей; она принципиально антиинституциональна.
Для уяснения этого различия полезно сопоставить католическую и православную концепции авторитета. С точки зрения западной Церкви, лучшим знатоком и верховным судьёй в вопросах вероучения является папа – глава церковной иерархии. Восточная церковь утверждает приоритет Церкви как совокупности всех истинно верующих. Сама по себе, позиция восточной церкви представляется более “демократичной” по сравнению с элитаристской (“технократической”) концепцией Запада. Но поскольку Церковь, в своём качестве носителя высшей истины, мыслится как некое мистическое единство, не представляется возможности операционализировать те процедуры, посредством которых можно было бы независимым (то есть не мистическим) образом придти к искомому результату – той самой истине, которой она, как целое, владеет. Какими бы высокими качествами и благим содержанием ни наделялись в идеале отношения внутри мистического единства, они принципиально неиституционализируемы. И если согласиться с тем, что устойчивая демократия есть система эффективно функционирующих институтов для решения проблем, “демократический” потенциал соборной онтологии остается всецело в области трансцендентного и не может стать концептуальной основой институциональной демократии.
Собор является символическим представителем всей Церкви и, в этом качестве, так же мыслится и должен действовать как мистическое единство. Его участники представляют не отдельные части сообщества, которые через его посредство получают возможность поддерживать постоянное общение и вырабатывать общую (то есть сообща принятую и потому обязательную для всех) политическую линию; они как бы “представляют” сообщество в целом. Естественно задать вопрос: представляют в отношениях с кем? Если представительное собрание рассматривается как представитель всего общества, у него в рамках данного общества не может быть иного контрагента кроме отчуждённой от общества власти. Представительный орган подобного типа мыслим лишь постольку, поскольку в обществе наличествует от общества отделённая и над обществом вознесённая власть. Отдельные участники собора при этом не выступают как самостоятельные политические деятели, представители тех или иных признанных обществом интересов. Поэтому они не имеют и никаких особых прав; а при отсутствии прав лишаются смысла любые положения и процедуры, эти права охраняющие.
Для “соборного” общественного сознания все функции представительства сводятся, по сути дела, к одной: представительный институт выступает, прежде всего, как “заместитель” общества “в целом” (единственного субъекта политического действия в “теории”) в его отношениях с “властью” (единственным субъектом политического действия на деле). Такой орган, естественно, является слепком “представляемого” им общества – но не того общества, что существует в действительности, а того, каким оно видится соборному сознанию. В соответствии с соборным пониманием социума, представительный орган тоже рассматривается как некая нерасчлененная целостность, внутри которой какие бы то ни было разделения неуместны. Если они и существуют, то лишь как временные и подлежащие скорейшему устранению негативные явления.
Строго говоря, из тезиса о фундаментальном единстве общества и власти вытекает ненужность представительных институтов как таковых. В “нормальном” состоянии “Власть” (единственный легитимный орган принятия решений и единственный субъект политического действия) прекрасно обходится без них, а если они и создаются, то функционируют исключительно в “режиме демонстрации”. И лишь в условиях кризиса легитимности представительные институты начинают играть заметную политическую роль. Но и в этом случае их задача, как правило, ограничена тем, чтобы подтвердить легитимность власти.
Одной из характерных особенностей представительного органа “соборного” типа является “антипроцедурность”: соображения политической необходимости и целесообразности неизменно противопоставляются требованию придерживаться “правил игры”. Сознание, исповедующее принцип единства правителей и управляемых, естественно, не видит необходимости ограничивать первых какими-то “правилами”. Более того, такое ограничение рассматривается как покушение на “святая святых” – эффективность, то есть raison d’être, этой власти. Поэтому само обращение к вопросам процедуры принимается обыкновенно в штыки, а тем, кто выступает с подобными предложениями, приписываются самые неблаговидные мотивы.
Другой специфической установкой соборного сознания является “антифракционность”, а точнее – негативное отношение к любой партикулярной позиции внутри представительного органа. Если представительный институт строится по этой модели, любая внутренняя дивергенция должна представляться чем-то аномальным. Разумеется, участники Собора принадлежат к каким-то группам (классам, сословиям, слоям, “фракциям” или “партиям”), но Собор ни в коем случае не считается “нормальным” местом для выражения и отстаивания их партикуляристских позиций. Понятно, что в своем качестве представителя всего общества или “всей земли” собор ещё может быть ареной дебатов, но переговоры или голосования там, вообще говоря, неуместны. То, что должно быть сделано в этом отношении, должно делаться где-то в другом месте, в крайнем случае – здесь же, но “за кулисами”.
Хорошей современной параллелью представительного учреждения такого типа являлся советский Верховный Совет. На первый взгляд кажется непостижимым, каким образом этот орган умудрился заслужить свою репутацию “каучукового штемпеля”. Хотя и в отечественной и в зарубежной публицистике принято описывать Верховный Совет как сборище безвольных марионеток, это представление далеко от действительности. На самом деле, депутатский корпус почти целиком состоял из представителей национальной элиты (“номенклатуры”): высших партийных функционеров, членов правительства и других высокопоставленных государственных чиновников, в том числе – руководителей экономики, генералитета, и, наконец, известных в стране, уважаемых и влиятельных деятелей культуры. Смешно предполагать, что все эти люди всегда и во всём были согласны или никогда не имели ни оснований, ни повода, ни воли для выражения несогласия. Но если депутаты спорили и ссорились друг с другом, это всегда случалось вне стен Верховного Совета. В самом же Совете неизменно царило полное, трогательное согласие по всем вопросам. Такое поведение следует объяснять не какой-то особой сервильностью депутатов Верховного Совета (которая, принимая во внимание их реальный вес в обществе, сама нуждалась бы в объяснении), а характером политической культуры, в рамках которой представительный орган и не мог действовать иначе. Разногласия несовместимы с идеей мистического единства, и там, где единство такого рода рассматривается как политическая ценность, оно должно быть продемонстрировано, даже если на самом деле его нет.
Понятно, что в рамках такого института никакие рациональные процедуры поиска взаимоприемлемых решений выработаны быть не могут. Он вообще создается не для принятия решений: решения вырабатываются и принимаются – если иметь в виду процесс в целом, а не только формальный акт – в другом месте. Какой бы риторикой народовластия оно ни прикрывалось, соборное сознание свято блюдет различие между публичной стороной депутатской деятельности и реальным – скрытым от глаз профанов – процессом выработки и принятия политических решений.
Таким образом, собор как представительный орган принципиально отличается от парламента. Эти различия могут быть резюмированы следующим образом:
1) В рамках парламентской модели, депутат рассматривается как представитель своих избирателей. Хотя парламент в целом может выступать в качестве совокупного представителя электората или даже нации, эта идея редко выступает на первый план, разве что в экстремальных ситуациях или при осуществлении маргинальных для парламента внешнеполитических функций. Но именно такая установка лежит в основе соборной модели: учреждение такого рода потому и считается “представительным”, что представляет народ в целом.
2) При таком понимании собор рассматривается и действует как единое целое: если внутри него и есть различия (в подходах, позициях, интересах), это считается недостатком и должно быть изжито. Соборная модель имплицитно предполагает недопустимость плюрализма. Парламентская же модель исходит из того, что наличие в представительном органе групп, выражающих и отстаивающих разные интересы, не просто естественно – в сущности, оно-то и есть raison d’être данного института.
3) В соответствии с этим основной функцией парламента считается согласование различных групповых интересов и поиск взаимоприемлемых решений. Дебаты и переговоры – основное занятие парламентария. Собор же, как “представитель” народа в его взаимоотношениях с властью, нужен лишь постольку, поскольку он легитимизирует власть (либо отказывает недостойному соискателю в легитимации). Он и собирается поэтому лишь тогда, когда власть по каким-то причинам утрачивает легитимность и нуждается в новом подтверждении своей законности. Собор призван сказать или “да”, или “нет”, что придает его деятельности ярко выраженный плебисцитарный характер.
В российской политической культуре доминирует соборная модель политического представительства. Самый созыв представительных учреждений воспринимался всегда как вынужденная дань даже не просто необходимости, а необходимости исключительных обстоятельств. В обычных условиях ни власть, ни общество в большинстве своём ни потребности в представительных институтах, ни симпатии к ним не испытывали, причём неприязнь эту разделяли представители самых разных общественных слоёв и политических направлений: от Герцена до Победоносцева и от Ленина до Коковцева (от Ельцина до Шендеровича, если нужны более свежие примеры). Единственным исключением здесь были и остаются либералы-западники.
При таком отношении вряд ли приходится удивляться тому, что история политического представительства в России – это не столько история парламентских баталий, сколько история роспусков и разгонов. Из девяти более или менее свободно избранных представительных учреждений общенационального уровня в ХХ веке3 только три “дотянули” до окончания законного срока их полномочий – остальные были распущены недовольной их действиями исполнительной властью. Что же касается представительных институтов советской эпохи, то они реальными властными полномочиями не обладали: фактическая власть была сосредоточена не в советских, а в партийных инстанциях. (С этой точки зрения, советы вполне “вписываются” в соборную модель представительства: они выполнили свою функцию легитимации режима, дав ему даже имя, и в дальнейшем ограничивались символическим периодическим подтверждением его легитимности).
Анализ источников по истории Съездов народных депутатов СССР (1889-1991 гг.) позволяет утверждать, что советская политическая культура, абсорбировавшая существенные компоненты традиционной российской (“соборной”) культуры, дав им новое (“большевистское”) толкование и новую (“советско-социалистическую”) форму, оказалась мощнейшей преградой на пути институциональных преобразований периода перестройки. Она воспрепятствовала созданию эффективных институтов представительной власти, которые послужили бы ареной достижения общественного согласия и выработки исторического компромисса между разнородными интересами и силами советского общества, необходимого для его оздоровления и обновления. Попытки советского руководства, навязать новоизбранному депутатскому корпусу и стране решения, которые представлялись ему “объективно верными”, оказалась – в условиях кризиса традиционных механизмов социальной интеграции – губительной и для самого руководства, и для “парламента”, и для Советского Союза в целом.
Сам по себе тезис, утверждающий, что несоответствие новых форм общественной жизни и новых институтов политической культуре страны является важнейшим препятствием на пути перехода к демократии, не содержит в себе ничего нового; он вполне соответствует априорным ожиданиям и прогнозам политологов. Странно было бы рассчитывать на то, что не имеющие никакого демократического опыта массы населения, обременённые к тому же весьма превратными представлениями о сущности и возможностях демократии, быстро овладеют культурой демократического поведения и приобретут устойчивый иммунитет к её соблазнам и “детским болезням”. Проведённый анализ позволяет однако существенным образом конкретизировать это довольно общее утверждение. История перестройки свидетельствует о принципиальной возможности быстрой, почти молниеносной, смены политических лозунгов и декларируемых политических ценностей и быстрого распространения новых форм массового политического поведения (таких как митинги, забастовки, различные акции давления, вроде блокад транспортных магистралей и т.п.). Однако более конструктивные операциональные навыки осваиваются и распространяются не так быстро. Ещё консервативнее онтологические установки политического сознания.
История союзных Съездов народных депутатов может быть представлена как столкновение институционально ориентированного операционального опыта, в основе своей заимствованного из политической культуры западных демократий, с одной стороны, и соборной онтологии мистического единства, традиционной для национальной российской политической культуры, с другой. Ориентация на западные образцы стимулировалась потребностью социальной модернизации, а её проводником выступала, прежде всего, европейски образованная научная и творческая интеллигенция. Модернизация на протяжении десятилетий была господствующей идеологией технократически ориентированной советской элиты. По мере углубления кризиса “реального социализма” и утраты основными институтами советского общества былого динамизма, часть правящей элиты стала все более и более благосклонно относиться к modus vivendi и modus operandi политического и идеологического противника. Хранителем социально онтологических установок выступали, прежде всего, широкие массы рядового народа, меньше всего открытые культурным веяниям с Запада, хотя и готовые уже – в обстановке очевидного краха коммунистического “проекта” – к смене идеологических (ценностных) ориентиров. Гласность затронула, прежде всего, идеологическую компоненту политического дискурса в стране, и пока участие в нём оставалось привилегией интеллектуальной элиты, разрыв с советской политической культурой представлялся окончательным и бесповоротным. Но после того, как конституционная реформа 1988 года вывела на политическую арену широкие массы избирателей, в игру вступили традиционные установки массового сознания. Модернизаторские проекты реформаторов, сформулированные и обоснованные в терминах западной политической культуры, столкнулись с политической культурой подавляющей части населения страны. Да и сами реформаторы, руководствуясь соображения политической целесообразности и стремлением использовать тактические преимущества, которые предоставляла консервация старых (“советских”) политических механизмов, способствовали тому, что вновь созданные органы представительной власти в институциональном плане больше напоминали Съезды Советов периода революции, чем парламенты современных демократий. Этот странный институциональный гибрид, в которым был воспроизведён ряд наиболее одиозных особенностей традиционных образцов, оказался неадекватными задачам дня и быстро дискредитировал себя.
Такому исходу в немалой степени способствовало и “соборное” сознание большинства депутатского корпуса, выявляемое средствами герменевтического анализа текстов парламентских дебатов. Характер синонимов и эвфемизмов, использовавшихся при обсуждении деликатных политических проблем (таких как политические свободы и национальный суверенитет), шаблоны самоидентификации (понимание характера и функций политического представительства) и приёмы идентификации с аудиторией (способы употребления личных местоимений) свидетельствуют о глубокой укоренённости традиционных онтологических установок, хотя последние нередко оказывались в вопиющем противоречии с сознательной, по крайней мере – сознательно провозглашаемой, ценностной ориентацией. Об этом же свидетельствуют и гневные антипроцедурные и антифракционные филиппики, характерные в особенности для Первого Съезда народных депутатов СССР (май-июнь 1989 г.).
Съезды народных депутатов РСФСР / Российской Федерации (1990-1993 гг.) действовали уже в иных условиях. Новый депутатский корпус подчёркнуто уважительно относился к парламентским процедурам и принимал фракционность как естественную данность. В этом отношении он значительно уклонялся от соборного образца, к которому в массе своей тяготел союзный депутатский корпус. Эти различия усугублялись соперничеством между союзными и республиканскими депутатами и фрустрацией, проистекавшей из осознания неполноценности статуса (“несуверенности”) республиканского парламента.
Последующие события показали однако, что контраст был обусловлен действием краткосрочных факторов и изменения не коснулись глубинных пластов политической культуры. Пока новоизбранные Съезд народных депутатов и Верховный Совет РСФСР, обладая поначалу скорее символическими, чем реальными властными полномочиями, упражнялись не столько в политике, сколько в риторике, разрыв со старой культурой казался полным. Но после того, как провал августовского путча и распад СССР изменили весь политический ландшафт и вознесли региональное собрание на вершину государственной власти, когда политическая разминка закончилась и началась настоящая игра, традиционные навыки политического действия быстро вытеснили модные новинки.
Рутинный конфликт между исполнительной и законодательной властями, предполагаемый теорией разделения властей (с которой на словах соглашались представители обеих враждующих группировок), был разрешён не в духе официально исповедуемого политического плюрализма, а в духе воинствующего дуализма средствами, не имевшими ничего общего с демократическими процедурами. Конфликтующие стороны целенаправленно и упорно работали над созданием “образа врага”: политический противник воспринимался и изображался не как выразитель иных – соперничающих, но законных – интересов, а как представитель неких “злобных сил”. Отсюда – риторические ярлыки тех лет: “красно-коричневые”, “оккупационное правительство”. Между тем анализ динамики поимённых голосований на Съездах народных депутатов Российской Федерации однозначно свидетельствует об институциональном характере противостояния: в периоды обострения конфликта с исполнительной властью даже далёкие в идеологическом отношении фракции демонстрировали тенденцию к солидарному голосованию.
История новейшего российского парламентаризма даёт богатый и поучительный материал исследователю процесса демократизации в переходном обществе. Ход и исход конфликта между законодательной и исполнительной властями в России в 1992-1993 гг. заставляет по-новому взглянуть на институциональные конфликты такого рода. Их смысл и последствия для “развитых” и “молодых” демократий по-видимому различны. На переходном этапе независимая легитимация исполнительной власти может привести к затяжному кризису легитимности, с которым неокрепший режим может и не справиться. Независимая легитимация властей требует, в качестве предварительного условия, консенсуса относительно процедур урегулирования неизбежных в этом случае трений и конфликтов между ними. Отсюда вытекает положение, которое можно назвать “теоремой транзитологии”: институциональная модель, основанная на независимой и конкурентной легитимации основных властных институтов, не годится для переходного этапа демократизации, поскольку предполагает эффективное функционирование социоинтегративных механизмов, которые ещё только предстоит создать.
Российский парламент не справился с задачей преобразования социально-экономической системы, поскольку нерешённой оставалась банальная, но ключевая для формирующегося политического режима и потому неотложная проблема разграничения властных полномочий. В этих условиях все конкретные социальные, экономические и политические вопросы отступали на второй план перед главной целью утверждения парламентаризма как конституционного принципа и основы политического строя. С одной стороны, парламентарии, не представлявшие никаких оформленных политических сил, были достаточны свободны от давления извне, чтобы вопрос о собственном статусе казался им важнее любого другого. С другой стороны, они были обречены на поражение в случае прямого столкновения с исполнительной властью, поскольку по той же причине были не в состоянии мобилизовать массовую поддержку.
Падение российского парламента свидетельствует о том, что стабильный и эффективный парламентский режим возможен лишь в условиях развитой многопартийности. Перспективы российского парламентаризма и российской демократии вообще зависят, таким образом, от того окажется ли российская политическая культура способной к трансформации в направлении признания и институционализации различных социальных и политических интересов, а также от способности российского общества сохранить и упрочить институты политического представительства в качестве арены согласования и интеграции этих интересов.
Консолидация парламентских фракций – важнейший компонент становления многопартийной политической системы. Инициаторы конституционной реформы 1993 г. исходили из того, что переход от мажоритарной к полупропорциональной избирательной системе стимулирует процесс организационного оформления политических сил и структуризации политического спектра, поскольку бороться за голоса избирателей придётся не только отдельным политикам, но и избирательным объединениям. С другой стороны, более структурированным и, следовательно, в принципе более работоспособным должен был стать и избранный по этой системе депутатский корпус.
Фракции Съездов народных депутатов Российской Федерации были довольно “рыхлыми” политическими группировками, объединявшими людей, которых можно было назвать политическими единомышленниками лишь в самом общем смысле слова, не предполагающем согласованного политического поведения. Насколько можно судить по данным поимённых голосований, уровень их внутрифракционной солидарности характеризовался кривой нормального распределения, т.е. не превышал уровень стихийной солидарности любой наугад выбранной группы лиц. Сопоставление данных поимённых голосований в Государственной Думе в 1994 г. с соответствующими данными по Съездам народных депутатов Российской Федерации за 1992-1993 гг., свидетельствует о том, что переход к новой избирательной системе не повлёк за собой немедленного изменения типа и характера политического поведения депутатов. Фракции Государственной Думы следующего состава оказались более консолидированными, хотя заметно уступали в этом отношении фракциям европейских парламентов.
Эта возросшая консолидация может объясняться по-разному. Можно считать её естественным следствием перехода к пропорциональному представительству, а низкий уровень солидарности в предыдущей Думе отнести насчёт того, что выборы 1993 г. проводились, по сути, в чрезвычайно обстановке и без должной подготовки, что многие из участвовавших в них партий и избирательных объединений были созданы буквально накануне выборов, что составлять партийные списки пришлось наспех и что в них попало поэтому большое число случайных лиц. Но ничто не запрещает связывать укрепление внутрифракционной солидарности с банальным накоплением политического опыта в процессе собственно парламентской деятельности. Возможно и третье объяснение: поскольку заметный рост внутрифракционной солидарности демонстрировали прежде всего оппозиционные фракции (КПРФ, ЛДПР, в меньшей степени “Яблоко”), консолидация именно этих партий была проявлением естественного укрепления оппозиции в условиях нарастающего кризиса и усиливающего недовольства избирателей действующей властью и не связана с теми или иными правилами голосования на парламентских выборах.
Хотя анализ динамики поимённых голосований в Государственных Думах двух созывов не позволяет сделать однозначного вывода относительно того, в какой мере переход к выборам по партийным спискам стимулировал процесс консолидации политических партий, он выявил любопытную закономерность: лишь те партии имеют шанс закрепиться на политическом поле и быть переизбранными, которые демонстрируют способность к укреплению внутрифракционной солидарности в ходе рутинной политической работы. Напротив, все партии, характеризовавшиеся отрицательной динамикой фнутрифракционной солидарности, теряли место в парламенте (АПР, “Выбор России”, ДПР в 1995 г.) или вообще исчезали с политической сцены (ПРЕС в 1995 г., НДР в 1999 г.).
В новейшей истории российского парламентаризма нет триумфов, зато много неудач и разочарований. Многие в России убеждены, что от парламента вообще мало проку и что для успешного завершения процесса модернизации России нужны не институты политического представительства, а “просвещённый авторитаризм”. При этом как-то забывают, что именно фактическое отсутствие таких институтов в прошлом сделало советское общество невосприимчивым к вызовам времени и помешало его динамичному развитию. В условиях авторитаризма, конечно, проще “разбираться” с теми, кто, как считается, стоит на пути прогресса. Но тогда придётся смириться с отсутствием эффективного общественного контроля за властью и отказаться от надежд на мирное, демократическое разрешение социальных конфликтов.
По теме доклада автором опубликованы:
I. Монографии:
1. Russia’s Road to Democracy: Parliament, Communism and Traditional Culture (with V. Sergeyev). – Aldershot, Hampshire; Brookfiled, Vermont: Edward Elgar Publishing Co., 1993. (Studies of Communism in Transition) – xi + 227 p. [Россия на пути к демократии: Парламент, коммунизм и традиционная культура (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.). – Олдершот, Гэмпшир; Брукфилд, Вермонт;: Эдвард Элгар, 1993.] – xi + 227 с. (15 п.л., вклад соискателя – 50%).
2. Russian Politics in Transition: Institutional Conflict in a Nascent Democracy (with V. Sergeyev). – Aldershot, Hampshire; Brookfield, Vermont; Singapore; Sidney: Ashgate Publishing, 1997 (Leeds Studies in Democratization). – xi + 329 p. [Российская политика в переходный период: Институциональный конфликт в новой демократии (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.). – Олдершот, Гэмпшир; Брукфилд, Вермонт; Сингапур; Сидней: Эшгейт, 1997.] – xi + 329 с. (22 п.л., вклад соискателя – 50%).
II. Брошюра:
3. Государственная Дума в 1994-1997 гг.: Становление системы парламентских партий (в соавторстве с А. В. Беляевым, Л. Ю. Гусевым и В. М. Сергеевым). – М.: МГИМО, 1999 (Исследование ЦМИ МГИМО № 16). – 70 с. (3 п.л. , вклад соискателя – 40%).
III. Статьи и главы:
4. Политическое лидерство как объект социологического исследования // Политологические проблемы современности. Вып. 1 / Под ред. К. П. Матвеева, Е. С. Яхонтовой, Э. И. Иоффе. – М.: Педагогическое общество, 1991. – С. 65-80 (1 п.л.).
5. Природа человека и политическое лидерство в социалистическом обществе: Современный этап дискуссии // Природа человека и социализм: Сб. обзоров / Под ред. Ф. И. Гиренюка и В. Е. Ермолаевой. – М., ИНИОН АН СССР, 1991. – С. 5-33 (1,5 п.л.).
6. Die Bürde der Tradition: Politische Kultur und politische Innovation (mit V. Sergejew) // Überall Klippen: Innen- und außenpolitische Gegebenheiten Rußlands. / Herausgegeben von M. Harms, P. Linke. – Berlin: Verlag Volk und Welt, 1992. – S. 81-103. [Бремя традиции: Политическая культура и политические инновации (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на нем. яз.) // Всюду – рифы: Внутриполитические и внешнеполитические реалии России / Под ред. П. Линке и М. Хармса. – Берлин: Изд-во “Фольк унд Вельт”, 1992. – С. 81-103.] (1 п.л., вклад соискателя – 50%).
7. Parliamentarianism and Sobornost': Two Models of Representative Institutions in Russian Political Culture (with V. Sergeyev) // Discourse & Society: An International Journal for the Study of Discourse and Communications in Their Social, Political and Cultural Contexts. – London, Thousand Oaks, New Delhi: Sage. – Vol. 4. – 1993. – No. 1. – P. 57-74. [Парламентаризм и соборность: Две модели представительных институтов в российской политической культуре (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.) // Дискорс энд Сосайети: Международный журнал по изучению дискурса и коммуникаций в их социальном, политическом и культурном контекстах. – Лондон, Таузенд-Оукс, Нью-Дели: Сэйдж. – Т. 4. – 1993. – № 1. – С. 57-74.] (1,5 п.л., вклад соискателя – 50%).
8. [Традиционная культура и институциональная модернизация: Пример советской перестройки. Выступление на “круглом столе”] Евразия – Ибероамерика: традиции и модернизация (в соавторстве с В. М. Сергеевым) // Латинская Америка: Ежемесячный научный и общественно-политический журнал. – М.: Наука. – 1994. – № 3. – С. 70-71 (0,1 п.л., вклад соискателя – 50%).
9. The Idea of Democracy in the West and in the East (with V. Sergeyev) // Defining and Measuring Democracy / Ed. by D. Beetham. – London, Thousand Oaks, New Delhi: Sage, 1994 (SAGE Modern Politics Series, Vol. 36). – P. 182-198. [Идея демократии на Западе и Востоке (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.) // Определение и измерение демократичности / Под ред. Д. Битэма. – Лондон, Таузенд-Оукс, Нью-Дели: Сэйдж, 1994. – C. 182-198.] (1 п.л., вклад соискателя – 50%).
10. Парламентская деятельность и политическая культура (в соавторстве с В. М. Сергеевым) // Общественные науки и современность. – М.: Наука. – 1995. – № 1. – С. 66-75 (1 п.л., вклад соискателя – 50%).
11. The Crisis of Sobornost’: Parliamentary Discourse in Present-day Russia (with J. Gleisner and V. Sergeyev) // Discourse & Society: An International Journal for the Study of Discourse and Communications in Their Social, Political and Cultural Contexts. – London, Thousand Oaks, New Delhi: Sage. – Vol. 6. – 1995. – No. 2. – P. 149-175. [Кризис соборности: Парламентский дискурс в современной России (в соавторстве с Дж. Глейснером и В. М. Сергеевым; на англ. яз.) // Дискорс энд Сосайети: Международный журнал по изучению дискурса и коммуникаций в их социальном, политическом и культурном контекстах. – Лондон, Таузенд-Оукс, Нью-Дели: Сэйдж. – Т. 6. – 1995. – № 3. – С. 149-175.] (2 п.л., вклад соискателя – 50%).
12. Демократия и соборность: Кризис традиционной политической культуры и перспективы российской демократии (Тезисы) – Democracy and Sobornost’: The Crisis of the Traditional Political Culture and the Prospects for Russian Democracy (Summary) (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на рус. и англ. яз.) // Политическая история на пороге XXI века: Традиции и новации – Political History on the Eve of the XXI Century: Traditions and Innovations / Под ред. Л. П. Репиной и др. – М.: Ин-т всеобщей истории РАН, 1995. – С. 150-159 (0,3/0,6 п.л., вклад соискателя – 50%).
13. Демократия и соборность: Представительная власть в традиционной российской и советской политической культуре (в соавторстве с В. М. Сергеевым) // Общественные науки и современность. – М.: Наука. – 1995. – № 6. – С. 53-68 (1,5 п.л., вклад соискателя – 50%).
14. Voting in the Russian Parliament (1990-93): The Spectrum of Political Forces and the Conflict between the Executive and the Legislative (with V. Sergeyev, A. Belyaev, Ya. Dranyov and J. Gleisner) [Голосование в российском парламенте (1990-1993): Спектр политических сил и конфликт между исполнительной и законодательной властями (в соавторстве с В. М. Сергеевым, А. В. Беляевым, Я. Н. Дранёвым и Дж. Глейснером)]
1. // Journal of Behavioral and Social Sciences. – [Tokyo:] Research Institute of Social Sciences, Tokai University. – 1995. – No. 2 (Special Issue on “Parliamentary System and Presidential System in Transition”). – P. 66-108. [Джорнэл оф Бихейвиорэл энд Соушэл Сайенсиз. – [Токио:] Институт социологических исследований Токайского университета. – 1995. – № 2 (специальный выпуск “Парламентская система и президентская система в переходных условиях”). – С. 66-108 (на англ. яз.).] (3 п.л., вклад соискателя – 33%).
2. // Multipolar Stability after the Cold War: Contributions Presented by Members of the RAS and CENSIS (CENSIS-Report-16-96). – Hamburg: Arbeitsgruppe Naturwissenschaft und Internationale Sicherheit, Universität Hamburg. – 1996. – P. 52-96. [Многополюсная стабильность после холодной войны: Работы, представленные сотрудниками РАН и Цен[тра] “Н[аука и] м[еждународная] б[езопасность]” (Отчёт Цен[тра] “Н[аука и] м[еждународная] [безопасность”] № 16-96). – Гамбург: Рабочая группа “Естествознание и международная безопасность”, Гамбургский университет. – 1996. – С. 52-96 (на англ. яз.).] (3 п.л., вклад соискателя – 33%).
3. // Institutional Approach to Politics: Parliamentary and Presidential System / Ed. by R. Shiratori. – [Tokyo:] Ashi Publishing Co., 1999. – P. 137-180. [Институциональный подход к политике: Парламентская и президентская система / Под ред. Р. Ширатори. – [Токио:] Аши Паблишинг Ко., 1999. – С. 137-180 (на япон. яз.)] (3 п.л., вклад соискателя – 33%).
15. The Parliament and the Cabinet: Parties, Factions and Parliamentary Control in Russia (1990-93) (with J. Gleisner, L. Byzov and V. Sergeyev) // Journal of Contemporary History. – London, Thousand Oaks, New Delhi: Sage. – 1996. – Vol. 31. – No. 3. – P. 427-461. [Парламент и правительство: Партии, фракции и парламентский контроль в России (1990-1993) (в соавторстве с Дж. Глейснером, Л. Бызовым и В. М. Сергеевым; на англ. яз.) // Джорнэл оф Контемпорэри Хистори. – Лондон, Таузенд-Оукс, Нью-Дели: Сэйдж. – 1996. – Т. 31. – № 3. – С. 427-461.] (2 п.л., вклад соискателя – 25%).
16. The Political Role of Standing Committees of the Russian Supreme Soviet, 1990-1993 (with V. Sergeyev) // The Changing Roles of Parliamentary Committees: Working Papers on Comparative Legislative Studies II / Ed. by L.D. Longley and A. Agh. – Appleton, Wisconsin: Research Committee of Legislative Specialists; International Political Science Association; Lawrence University, 1997. – P. 265-274. [Политические функции постоянных комитетов российского Верховного Совета 1990-1993 гг. (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.) // Новые функции парламентских комитетов: Компаративные исследования законодательной деятельности. Вып. 2 / Под ред. Л. Д. Лонгли и А. Ага. – Эпплтон, Висконсин: Исследовательский комитет по изучению законодательной деятельности; Международная ассоциация политических наук; Университет Лоренс, 1997. – С. 265-274.] (0,8 п.л., вклад соискателя – 670%).
17. “Соборность” как парадигма политического сознания (в соавторстве с В. М. Сергеевым) // Полис (Политические исследования). – М: Российская политическая энциклопедия. – 1997. – № 3. – С. 65-73 (1 п.л., вклад соискателя – 50%).
18. The Collapse of Empire and Search for Cultural Identity (with V. Sergeyev) // Political Discourse in Transition in Europe 1989-91 / Ed. by P. Chilton, M. Ilyin, J. Mey. – Amsterdam; Philadelphia, Pennsylvania: John Benjamins Publishing Co., 1998 (Pragmatics & Beyond New Series. Vol. 36). – Chapter 4. – P. 37-49. [Падение империи и поиск культурной идентичности (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.) // Политический дискурс переходного периода в Европе в 1989-1991 гг. / Под ред. П. Чилтона, М. Ильина, Я. Мея. – Амстердам; Филадельфия: Джон Бенджаминс, 1998. – Глава 4. – С. 37-49.] (0,7 п.л., вклад соискателя – 50%).
19. Dualism and Sobornost': The Russian Parliament in 1990-93 (with V. Sergeyev) // The New Democratic Parliaments: The First Years. Working Papers on Comparative Legislative Studies III / Ed. by L.D. Longley and D. Zaic. – Appleton, Wisconsin: Research Committee of Legislative Specialists; International Political Science Association; Lawrence University, 1998. – P. 145-170. [Дуализм и соборность: Российский парламент в 1990-1993 гг. (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.) // Парламенты новых демократий: Первые годы. Компаративные исследования законодательной деятельности. Вып. 3 / Под ред. Л. Д. Лонгли и Д. Зайца. – Эпплтон, Висконсин: Исследовательский комитет по изучению законодательной деятельности; Международная ассоциация политических наук; Университет Лоренс, 1998. – С. 145-170.] (1,7 п.л., вклад соискателя – 67%).
20. В чём секрет современного общества (в соавторстве с В. М. Сергеевым) // Полис (Политические исследования). – М., 1998. – № 2. – С. 52-63 (1 п.л., вклад соискателя – 33%).
21. Sobornost’ in Russian Philosophical and Political Tradition: Abstract // Twentieth World Congress of Philosophy: Abstracts of Invited and Contributed Papers / Prepared by S. Dawson et al. – Boston, 1998. – P. 35. [Соборность в русской философской и политической традиции: Резюме (на англ. яз.) // Двадцатый Всемирный философский конгресс: Резюме заказанных и представленных выступлений. – Бостон, 1998. – С. 35.] (0,1 п.л.).
22. Между дуализмом и соборностью: Проблема и механизмы социальной интеграции в современном обществе (в соавторстве с В. М. Сергеевым) // Общественные науки и современность. – М.: Наука. – 1998. – № 4. – С. 61-74 (1,25 п.л., вклад соискателя – 50%).
23. Har den ryska demokratin någon framtid? // Ryska röster – om vägen till demokrati / Red. A. Söderberg. – Stockholm: Ordfront förlag, 1998. – S. 106-122. [Есть ли будущее у российской демократии? // Голоса из России: На пути к демократии (на швед. яз.) / Под ред. А. Сёдерберг. – Стокгольм: Ордфронт фёрлаг, 1998. – С. 106-122.] (0,8 п.л.).
24. Плюрализм ценностей и нравственная политика
1. // Церковь и общество: События. Анализ. Комментарии. – М.: Московский государственный институт международных отношений. – 1998. – № 5-6. – С. 57-61 (0,4 п.л.).
2. // Духовные основы мирового сообщества и международных отношений: Учебное пособие / Ред. коллегия: А. М. Салмин и др. – М.: Московский государственный институт международных отношений (Университет), 2000. – С. 277-282 (0,4 п.л.).
25. Становление парламентских партий в России: Государственная Дума в 1994-1997 годах (в соавторстве с В. М. Сергеевым, А. В. Беляевым Л. Ю. Гусевым) // Полис (Политические исследования). – М., 1999. – № 1. – С. 50-71 (1,5 п.л., вклад соискателя – 40%).
26. Парламентаризм: Философия и технология демократий (в соавторстве с В. М. Сергеевым) // Философия мировой политики: Актуальные проблемы (Учебное пособие) / Под общей ред. Г. К. Ашина и А. А. Шестопала. – М.: МГИМО, 2000. – С. 178-196 (0,75 п.л., вклад соискателя – 50%).
IV. На правах рукописи – выступления на конференциях, семинарах, “круглых столах” и т.п. (вышедшие в печатном виде перечислены выше и далее следуют без порядкового номера):
27. Political Leadership and Institutional Innovation: An Approach to Comparative Analysis of Political Institutions [Политическое лидерство и институциональные инновации: Подход к сравнительному анализу политических институтов (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.)] // Представлено на 4-ом советско-американском семинаре по взаимозависимости (Москва, ИСКАН, 26-28 июня 1991 г.). – 1 п.л. (вклад соискателя – 50%).
28. Democracy and Sobornost’: Theses [Демократия и соборность: Тезисы (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.)] // Представлены на Международной научно-практической конференции “Христианство, демократия, Россия” (Москва, 27-28 ноября 1992 г.). – 0,25 п.л. (вклад соискателя – 50%).
29. Cultural Choice Approach to the Analysis of Emerging Systems of International Relations [Парадигма культурного выбора в анализе вновь складывающихся систем международных отношений (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.)] // Представлен на 5-ом российско-германском семинаре “Наука и международная безопасность” (Москва, Аналитический центр по проблемам социально-экономического и научно-технического развития РАН, 16-18 декабря 1992 г.). – 1,5 п.л. (вклад соискателя – 50%).
30. Populist Rhetoric and Democratic Culture: Patterns of Self-Identification at the USSR Congress of People’s Deputies [Популистская риторика и демократическая культуры: Модели самоидентификации на Съезде народных депутатов СССР (на англ. яз.)] // Представлено на 21-й объединённой сессии Европейского консорциума политических исследований (Лейден, 2-8 апреля 1993 г.). – 1 п.л.
* Традиционная культура и институциональная модернизация: Пример советской перестройки (в соавторстве с В. М. Сергеевым) // Представлено на XIX Всемирном философском конгрессе (Москва, 22-28 августа 1993 г.; круглый стол “Евразия – Ибероамерика: традиции и модернизация”). – 0,1 п.л. (вклад соискателя – 50%).
31. Dualism and Sobornost’: The Crisis of Traditional Political Culture and the Prospects for Russian Democracy [Дуализм и соборность: Кризис традиционной политической культуры и перспективы российской демократии (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.)] // Представлено на международной конференции “Россия на пути к открытому обществу” (Берлин, Аспенский институт, 10—12 апреля 1994 г.). – 0,5 п.л. (вклад соискателя – 50%).
* Демократия и соборность: Кризис традиционной политической культуры и перспективы российской демократии – Democracy and Sobornost’: The Crisis of the Traditional Political Culture and the Prospects for Russian Democracy (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на рус. и англ. яз.) // Представлено на международной конференции “Политическая история на пороге XXI века: Традиции и новации” (Москва, Институт всеобщей истории, 18-20 мая 1994 г.). – 0,3 (0,6) п.л. (вклад соискателя – 50%).
32. Democracy and Sobornost’: Prospects for Russian Parliamentarianism [Демократия и соборность: Перспективы российского парламентаризма (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.)] // Представлено на XVI Всемирном конгрессе Международной ассоциации политических наук (Берлин, 21-25 августа 1994 г.). – 0,3 п.л. (вклад соискателя – 67%).
* Voting in the Russian Parliament (1990-93): The Spectrum of Political Forces and the Conflict between the Executive and the Legislative [Голосование в российском парламенте (1990-1993): Спектр политических сил и конфликт между исполнительной и законодательной властями (в соавторстве с В. М. Сергеевым, А. В. Беляевым, Я. Н. Дранёвым и Дж. Глейснером)] // Представлено на международном симпозиуме “Президентская и парламентская системы в условиях кризиса” (Гонолулу, Тихоокеанский центр Токайского университета, 3-6 ноября 1994 г.). – 3 п.л. (вклад соискателя – 33%).
* The Political Role of Standing Committees of the Russian Supreme Soviet, 1990-93 [Политические функции постоянных комитетов российского Верховного Совета 1990-1993 гг. (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.) // Представлено на международной конференции “Новые функции парламентских комитетов” (Будапешт, 20-22 июня 1996 г.). – 0,8 п.л. (вклад соискателя – 67%).
* Dualism and Sobornost’: The Russian Parliament in 1990-93 [Дуализм и соборность: Российский парламент в 1990-1993 гг. (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.) // Представлен на международной конференции “Парламенты новых демократий: Первые годы” (Любляна – Порторож, 24-26 июня 1996 г.). – 1,7 п.л. (вклад соискателя – 50%).
33. Политическая культура и политическая интеграция общества: Динамика дуалистического сознания и перспективы институционального строительства // Представлено на Первом Всероссийском конгрессе политологов (Москва, 17-18 февраля 1998 г.). – 0,5 п.л.
34. The Backbone of Democracy: The Metainstitutional Basis of Modern Society [Становой хребет демократии: Метаинституциональный базис современного общества (в соавторстве с В. М. Сергеевым; на англ. яз.)] // Представлено на международной конференции “Вестфальский мир: Международные отношения 350 лет спустя” (Москва, МГИМО, 25-26 июня 1998 г.). – 0,7 п.л. (вклад соискателя – 50%).
35. Sobornost’ in Russian Philosophical and Political Tradition [Соборность в русской философской и политической традиции (на англ. яз.) // Представлено на XX Всемирном философском конгрессе (Бостон, 10-16 августа 1998 г.). – 0,3 п.л.
* Плюрализм ценностей и нравственная политика // Представлено на круглом столе “Политика и мораль” (Сергиев Посад, МДА, 25 октября 1998 г.).
36. Общественный порядок // Представлено на Первом семинаре Московского общественного научного фонда “Концептуализация политики и смежных областей человеческой деятельности” (Московский, 18-21 июня 2000 г.). – 0,1 п.л.
37. The Russian State Duma in 1994-1997: The Making of Parliamentary Parties [Российская Государственная Дума в 1994-1997 гг.: Становление парламентских партий (в соавторстве с А. В. Беляевым, Л. Ю. Гусевым и В. М. Сергеевым, на англ. яз.)] // Представлено на Четвёртой научно-практической конференции исследователей парламентаризма и парламентариев (Рокстон, Великобритания, 2000). – 2,1 п.л. (вклад соискателя – 75%).
38. Интеграция (социальная) // Представлено на Втором семинаре Московского общественного научного фонда “Концептуализация политики и смежных областей человеческой деятельности” (Московский, ноябрь 2000). – 0,2 п.л.
39. Компромисс // Представлено на Втором семинаре Московского общественного научного фонда “Концептуализация политики и смежных областей человеческой деятельности” (Московский, ноябрь 2000). – 0,1 п.л.
40. Консенсус // Представлено на Втором семинаре Московского общественного научного фонда “Концептуализация политики и смежных областей человеческой деятельности” (Московский, ноябрь 2000). – 0,1 п.л.
41. Принуждение (социальное) // Представлено на Втором семинаре Московского общественного научного фонда “Концептуализация политики и смежных областей человеческой деятельности” (Московский, ноябрь 2000). – 0,2 п.л.
42. Процедура // Представлено на Втором семинаре Московского общественного научного фонда “Концептуализация политики и смежных областей человеческой деятельности” (Московский, ноябрь 2000). – 0,15 п.л.
1 Рецензии проф. О. Петерссона в “Svenska Dagbladet” от 2 сентября 1995 г. и проф. Дж. Б. Урбан в “Slavic Review”, Vol. 56, 1997, No. 3.
2 См. Minsky M. The Society
of Mind. – N.Y.: Simon & Shuster, 1985.
3 В XVIII в. представительный орган
(исключительно с совещательными правами) созывался лишь один раз (Комиссия об
уложении 1767-1769 гг.), в XIX в. они не созывались вовсе.