Демократия
и соборность
(1989-1991)
В управлении государством главное – соблюдать формальности, нравоучениями можно и пренебречь.
Марк Твен. Новый календарь Простофили Вильсона.
П |
осле драматичной избирательной кампании страна с нетерпением ждала начала работы Съезда народных депутатов. Несмотря на то, что демократическая оппозиция добилась впечатляющих успехов лишь в нескольких крупных городах, прежде всего, Москве и Ленинграде, и могла рассчитывать лишь на две-три сотни мандатов из более, чем двух тысяч, с открытием съезда связывались надежды на резкое ускорение демократических преобразований. В конце концов, почти все лидеры демократического движения выборы в своих округах выиграли и доступ к парламентской трибуне получили. Оппозиция сумела добиться победы даже в некоторых общественных организациях, таких как Академия наук и творческие союзы, т.е. преимущественно интеллигентских. Возврат к старой спячке в этих условиях казался немыслимым. К тому же напрашивались многозначительные исторические параллели: шёл юбилейный год – 200 лет Великой Французской революции, совпадал даже месяц, в который созывались в 1789 году – Генеральные Штаты, в 1989 – Съезд.
Съезд народных депутатов собрался в обстановке беспрецедентного общественного интереса. Страна прильнула к телевизорам, шутили даже, что съезд спровоцировал первую общенациональную политическую забастовку. (Во всяком случае, при обсуждении вопроса о прямой трансляции заседаний Второго Съезда М.С.Горбачёв говорил что, “наблюдая за работой первого Съезда, мы потеряли примерно 20 процентов производительности труда”[1]). Первый съезд советских парламентариев оказался совсем не похож на обычную парламентскую сессию: гораздо больше он напоминал политический митинг – во всесоюзном масштабе. После десятилетий вынужденного молчания открывшиеся возможности представлялись фантастическими, и депутаты рванулись к микрофонам и трибуне – каждый со своей программной речью, со своим диагнозом национальных болезней, собственными рецептами и предписаниями. Зрелище было поистине драматичное.
В нашу задачу, впрочем, не входит написание хроники этих событий. Мы хотели бы предложить вместо этого что-то вроде “социокультурного портрета” Съезда, составленного из тех психоидеологических макроструктур, которые выделяются в процессе анализа политического поведения его участников.
Для характеристики политической культуры, как она проявилась в ходе работы Съезда, представляется целесообразным сосредоточиться на 1) анализе парламентской полемики – причем не столько по конкретным вопросам повестки дня, сколько по общим проблемам политической жизни; 2) выявлении и характеристике основных риторических моделей, содержащих базисные политико-онтологические установки участников Съезда.
Первое, на что здесь стоит обратить внимание, это дискуссия по процедурным вопросам. Кстати, и первая стычка имела место именно в этой связи: сразу после того, как Н.А.Назарбаев, в то время – Председатель Совета Министров Казахской ССР, огласил повестку дня, разработанную накануне собранием представителей групп, с протестом и альтернативным предложением выступил А.Д.Сахаров. Суть возражений Сахарова заключалась в том, что предложенная Съезду повестка дня предусматривала выборы Председателя и Первого заместителя Председателя Верховного Совета, равно как и самого Верховного Совета СССР, (пункты 2-4) до обсуждения доклада М.С.Горбачёва – очевидного кандидата на должность Председателя – “Об основных направлениях внутренней и внешней политики СССР” (пункт 5). Предложение заслушать доклад и провести дискуссию по докладу после выборов Сахаров охарактеризовал как нарушение естественного порядка (“сначала обсуждение, представление кандидатами их платформ, а затем уже выборы”[2]). Выступивший вслед за Сахаровым Г.Х.Попов поднял тот же вопрос в связи с выборами Верховного Совета. По словам Попова, выборы депутатов в состав Верховного Совета предлагалось провести без “дебатов по поводу их точек зрения, позиции и т.д.”, что представлялось ему отходом “от таких принципов демократии, как реальное тайное голосование, выбор среди альтернативных кандидатур”[3]. Попов отметил, что предложенный порядок выборов “продиктован логикой” действующей Конституции и, в этом смысле, естествен, но сделал из сказанного вывод о необходимости внесения поправки в Конституцию.
Общий смысл выступлений Сахарова и Попова заключался в том, что предложенная процедура работы Съезда превращала его из высшего законодательного органа страны в собрание выборщиков. Речь шла, таким образом, о полномочиях Съезда и его месте в системе политической власти. Выступивший же вслед за ними депутат перевел разговор в практическую плоскость: зачем слушать и обсуждать доклад до выборов Председателя Верховного Совета, когда кандидат все равно один и представители московской группы против него, по их же словам, не возражают. “Для того, чтобы слушать будущего Председателя Верховного Совета, нужно прежде всего облечь его полномочиями. <...> Мы ведь не можем с вами слушать просто пустые обещания, нам нужно знать, что будет подкреплено делом”[4]. В этом месте протокол отмечает: “Аплодисменты”.
Так впервые прозвучало на Съезде это слово – “дело”. Мы услышим его ещё не раз. Противопоставление “настоящего дела” “пустым разговорам”, “болтовне” скоро стало одной из самых распространенных риторических фигур. Конечно, эта риторическая позиция преследовала вполне определённые прагматические цели, но из этого отнюдь не следует, что она была всего лишь позой: напротив, она апеллировала к реально существовавшим установкам политического сознания. Отдельные высказывания подобного рода могли быть мотивированы сугубо тактическими соображениями, могли быть даже инспирированы заинтересованными лицами из числа организаторов Съезда, но они явно находили понимание у многих – как на самом Съезде, так и за его стенами. Во всяком случае, призывы “прекратить болтовню” и “заняться делом” неизменно встречались аплодисментами.
Вот несколько примеров. Не успел А.М.Оболенский предложить свою кандидатуру на пост Председателя Верховного Совета в качестве альтернативы М.С.Горбачёву, как прозвучало требование беречь время, “не только свое, но и время нашего советского народа. Страна находится у черты, а мы здесь уже начинаем заниматься пустопорожними разговорами”[5].
На следующий день при обсуждении вопроса о приостановлении на период работы Съезда действия указов, ограничивавших право на проведение митингов и демонстраций, прозвучало следующее заявление: “Я водитель. В день за свою смену перевожу большое количество людей разных национальностей, разного происхождения, разных специальностей. И из каждых уст слышал, что у нас перед народом стоит столько проблем, которые мы должны решать сегодня. А мы здесь занимаемся демагогией. В конце-то концов мы же приехали сюда работать, а не демагогию разводить. Товарищи, одумайтесь, что вы делаете? Ведь драгоценное наше время теряется абсолютно бесполезно. В конце-то концов надо делать то, что надо, работать надо, товарищи, нам. (Аплодисменты)”[6].
Днем позже этот вопрос поднимается уже от имени “многочисленных избирателей, которые следят за ходом Съезда”: “Надоела, говорят, болтовня. Когда вы перейдете к конкретным делам?”[7] Из другого выступления: “Мне кажется, что здесь отсутствует понимание того, что мы занялись не тем, чем надо. Ведь меня мои избиратели – а я избран от Всесоюзной организации – посылали сюда для решения коренных вопросов. То есть сформировать наши руководящие органы и немедленно решить хотя бы такой вопрос: накормить, обеспечить элементарные условия жизни тех людей, которые выдержали индустриализацию, коллективизацию, репрессии, Великую Отечественную войну и восстановление народного хозяйства. <...> За работу! Работать надо! Самым настоящим образом – всем”. Отметим любопытную деталь: из уст того же оратора в том же выступлении прозвучал неожиданный, пожалуй, даже парадоксальный призыв “немедленно приступить к разработке концепции воспитания человека социалистического общества”, так как “у нас со времен Петра I никто не занимался воспитанием человека”[8]. Впрочем, если вдуматься, желание “воспитывать” вытекает из того же комплекса предустановок, что и возмущение “болтовней”[9].
Потребуется не так уж много времени для того, чтобы термин “болтовня” приобрел постоянный эпитет – “демократическая”[10].
К какому же “делу” столь настойчиво призывали депутатов эти ораторы и что они называли “болтовней”? Начнем с ответа на последний вопрос. Сопоставление контекстов цитированных и подобных им высказываний показывает, что оценки “болтовня” удостаивались преимущественно те выступления, в которых поднимались общеполитические или процедурные вопросы: первые – если они не были прямо включены в повестку дня, а возникали в ходе дискуссии, вторые – почти автоматически. При этом привычной риторической фигурой стало обвинение (в форме подозрения или прямого утверждения), что те и другие вообще поднимаются с исключительной целью “сорвать работу” Съезда, “увести его в сторону” и т.п. Впервые такое обвинение прозвучало из уст М.С.Горбачёва в ответ на предложение Ю.Ю.Болдырева “организовать фиксированное голосование по всем вопросам, кроме персональных”, мотивированное правом избирателей “знать, как голосовали по тем или иным вопросам... их депутаты”[11]. Горбачёв расценил это, как “одну из попыток втянуть нас в то, во что не должен втягиваться Съезд”[12]. Видимо, под непосредственным впечатлением от его реплики в Президиум Съезда была направлена записка следующего содержания: “Попытки некоторых депутатов увести Съезд на обсуждение процедурных вопросов – очень вредное дело. Это не создает авторитета нашему Съезду перед избирателями, даже теми избирателями, которые избрали товарищей Сахарова, Болдырева и других. Народ ждет, как Съезд будет решать коренные вопросы жизни, поэтому надо обратиться к Съезду, давать ли слово по три-четыре раза тем, кто активно вносит дезорганизацию в работу Съезда”[13].
Вскоре подобные обвинения стали регулярными[14], при этом ситуация, возникавшая вследствие “попыток увести в сторону”, подавалась порой весьма драматически: так 27 мая один из постоянных оппонентов “демократических болтунов” с большим пафосом говорил о том, что двумя днями раньше страна тринадцать часов вынуждена была жить без главы государства – и все из-за задержки с его выборами[15].
На первый взгляд эта позиция представляется противоречивой: как можно требовать “делать дело” и возражать против того, чтобы оно делалось тщательно? Разве те, кто предлагал выслушать доклад кандидата в Председатели Верховного Совета и обсудить его прежде, чем приступать к голосованию, возражали против выборов главы государства, хотели их сорвать? Разве предложение отработать процедуру парламентской работы не было направлено на ускорение этой работы, а отнюдь не на её затягивание? Разве отказ обсуждать процедурные проблемы не вел, в конечном итоге, к той самой потере времени, против которой так активно выступали сторонники “дела”? На последнее обстоятельство – и как раз в связи с упоминавшимися выборами Председателя Верховного Совета – обратил внимание один из депутатов: “...Получилось сейчас действительно несколько нелепое положение. Мы обсуждаем ещё не состоявшийся доклад Михаила Сергеевича. (Аплодисменты). Вы видите, события заставляли, чтобы сначала было обсуждение по существу. Давайте учтем этот урок”[16].
Но не все соглашались с таким выводом, и далеко не все замечали упомянутое противоречие. Чтобы расценить позицию пропагандистов “дела” как противоречивую, надо было исходить из иных установок, иначе понимать суть парламентской работы, по-другому представлять себе смысл и назначение парламентского “дела”. Именно в этих различиях лежали корни взаимного непонимания и той ожесточенной полемики, которая из него вырастала. Большинство участников Съезда было убеждено, что “настоящее дело” делается не на Съезде, а за его стенами. Эти депутаты ничего не имели против того, чтобы превратиться в “съезд выборщиков” – перспектива, которая академику А.Д.Сахарову, как мы помним, представлялась абсолютно неприемлемой. Они собрались в Кремле для того, чтобы быстро сделать то, для чего их созвали, раз уж это оказалось так нужно, и затем разъехаться, и заняться настоящим делом[17]. Парламентская работа, как таковая, их совершенно не интересовала, они вряд ли согласились бы без оговорок назвать её “работой”. Их мысленному взору парламент по-прежнему представлялся “говорильней”, и утверждения А.А.Собчака, что “мы не просто решаем какие-то процедурные вопросы, мы закладываем основы политической системы”[18], их не убеждали. Так, в ходе полемики, развернувшейся на четвёртом заседании после выступлений Ю.Н.Афанасьева и Г.Х.Попова с оценкой итогов выборов в Верховный Совет, уже знакомый нам оратор предложил одному из лидеров оппозиции вместо того, чтобы “дело забалтывать демократической болтовней”, отправиться лучше к нему на завод, да и организовать там то, что он “проповедует”[19]. Среди депутатов были и такие, кто вообще не видел смысла в существовании парламента, поступали даже возражения против того, чтобы проводить выборы Верховного Совета: “Что мы хотим создать? Практически два Верховных Совета – Съезд и Совет или действительно рабочий орган народных депутатов? Должен быть Президиум Съезда народных депутатов и никаких Верховных – и две сессии Съезда”[20].
За этими выступлениями, как легко заметить, стояла не модель представительного учреждения парламентского типа, а уже знакомая нам модель народного собора.
М |
ы выявили существенные различия в политической культуре депутатов в области операционального опыта. Насколько значительными были различия в ценностях?
Для ответа на этот вопрос необходимо выявить, какие ценности доминировали в дискуссиях на Съезде, какова была иерархия этих ценностей и как различалась их внутренняя структура.
Доминирующими ценностными категориями оказались “справедливость” и “равенство”, которые встречаются более, чем в трети выступлений депутатов. Несколько отстают “законность” и “дисциплина” (чуть менее трети выступлений). “Альтернативность выбора” упоминается примерно в каждом шестом выступлении, “свобода” – в каждом десятом[21].
Нетрудно видеть, что “альтернативность выбора” – это заменитель “свободы”. Вместо “свободы” просто говорится об “альтернативности”. Такая замена сама по себе показательна. Значительная часть депутатов избегала говорить о “свободе”: само слово оказалась для многих неприличным”, и вместо него использовался эвфемизм.
Таким образом, в дискуссиях усматривается базисная оппозиция: “справедливость” versus “свобода”.
Первая ценность, бесспорно, позитивная; вторая – настолько негативная, что даже в тех случаях, когда без нее никак не обойтись (в конце концов, права депутата на свободу выбора надо же отстаивать), употребляется заменитель из лексикона советского новояза.
Между тем, эвфемизм этот – “альтернативность” – далеко не столь безобиден, как может показаться. Семантический анализ ценностного понятия “свобода” предполагает наличие субъекта, во-первых, его внутреннего мира, во-вторых, и внешнего мира, в-третьих. “Свобода” – это возможность создавать объекты как внутреннего, так и внешнего мира и менять статус этих объектов. “Выбор” – это изменение статуса. Выбирая, например, книгу для чтения, мы меняем статус этого объекта для нас во внешнем мире и создаем новый объект (содержание книги) во внутреннем мире. Делая выбор при покупке, мы меняем социальный статус выбранного объекта – отношение собственности. Принимая решения, т.е. выбирая одну из альтернатив, мы меняем внутренний статус некоторых знаний о ситуации, а если результатом сделанного выбора является, например, голосование – то и социальный статус этих знаний: количество голосов, поданных “за” является мерой социального статуса.
“Альтернативность выбора” – это редуцированный, мы бы сказали – бюрократический, вариант “свободы”[22]. Во-первых, само словосочетание тавтологично: “масло масляное”. “Выбор” предполагает наличие альтернатив. Говорить об “альтернативности выбора” можно только в обществе, говорящем на новоязе, где само слово “выборы” лишено его естественного смысла и подразумевает участие в некоем ритуальном социальном действе с заранее определённым исходом или, в лучшем случае, в плебисците[23]. В последнем случае предложение, конечно, можно отвергнуть – и, в этом смысле, выбор есть, но выбор этот всегда негативен. “Альтернативность выбора” отличается от “новоязовской” трактовки “выборов” лишь наличием “позитивного” варианта – скажем, двух кандидатур.
“Свобода выбора” отличается от “альтернативности” тем, что “свобода” предполагает наличие субъекта, способного действовать как во внутреннем (внутренняя свобода), так и во внешнем мире (внешняя свобода), не только выбирая, но и создавая объект выбора. Это отличие носит принципиальный характер. “Альтернативность выбора” предполагает, что сами альтернативы создаются не субъектом, осуществляющим выбор, а кем-то другим.
В этой связи стоит вспомнить ещё один эвфемизм “свободы”, вошедший в советский новояз на переходе от тоталитаризма к хаосу. Мы имеем в виду “политический плюрализм”, который отличается от “свободы политической деятельности” точно так же, как “альтернативность выбора” отличается от “свободы выбора”. “Политический плюрализм” так же не предполагает свободы создания политических организаций, как “альтернативность выбора” не предполагает свободы создания альтернатив.
Анализ “новояза перестройки” чрезвычайно важен для понимания процессов демократизации в советском обществе в этот период. Внутренняя структура двух рассмотренных выше базисных ценностей этого периода: “альтернативности выбора” и “политического плюрализма”, – выдвигавшихся радикальным крылом реформаторов, свидетельствует о том, насколько внутренне ограниченными были претензии “прорабов перестройки”. Мы ещё увидим, с каким возмущением будет отвергнута Первым Съездом идея “фракционности”. Суммируя все сказанное, можно констатировать, что основные ценности политической демократии оказались совершенно несовместимы с политической культурой основной массы участников Съезда. Даже в тех случаях, когда какие-то фрагменты этих ценностей оказывались жизненно необходимыми для оправдания существования и функционирования самого Съезда как политического института нового типа, соответствовавшего периоду реформ, или “перестройке” общества, изобретались удивительные конструкции, безошибочно, с математической точностью отсекавшие “ненужные на текущий момент” компоненты смысла.
Мы видим, что Съезд народных депутатов выработал свой язык, следовательно – и свою политическую культуру, и именно ущербность, неполноценность этой культуры сыграла в дальнейшем столь важную роль в судьбе самого Съезда, как политического института, да и в судьбе всей страны.
В этой связи имеет смысл рассмотреть ещё один субститут “свободы”, рожденный в полемике Съезда. Это – ставший столь популярным ныне “суверенитет”[24]. Анализ различий между понятиями “суверенитет республики”, “свобода и самоопределение народа” и “независимость государства”, в какой-то мере, является ключевым для понимания процесса распада СССР.
Почему именно это порождение перестроечного новояза – “суверенитет республик”, а не, скажем, проблемы свободы и самоопределения народов или государственной независимости – оказалось неотъемлемой частью политических дискуссий этого периода и существенным компонентом политической культуры перестройки, вообще? Для того, чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к соотношению понятий “суверенитет” и “свобода”.
Анализируя структуру понятия “суверенитет”, активно вошедшего в политический лексикон европейской культуры в XVI-XVII веках, можно отметить следующее. “Суверенитет” – это, прежде всего, ничем не ограниченная свобода субъекта в некоей онтологической сфере, как правило, конечно, в сфере социальной жизни. Именно так интерпретировалось это понятие, например, Т.Гоббсом. Здесь чрезвычайно важно отметить именно абсолютную свободу внутри определённой области. Левиафан Гоббса абсолютно свободен в сфере общественной жизни, но отнюдь не в области природного бытия[25]. Суверен может издавать какие угодно общественные законы, но он не может изменить законы природы. “Суверенитет” в мире природы – это абсурд, разве что Создатель мира мог бы обладать подобным суверенитетом.
В соответствии с международным правом, государство суверенно в отношении своих внутренних дел, но отнюдь – не в отношениях с другими государствами: здесь его свобода ограничена обязательствами по международным договорам и принятым на себя обязательством соблюдать международное право, как таковое. Если предметом международного договора становятся те или иные аспекты внутренней жизни государства, ограничения суверенитета распространяются и на них. Именно поэтому коллизия “международные обязательства” – “суверенитет” стала центральной, например, в дискуссиях вокруг прав человека[26]. Не подлежит никакому сомнению, что подписывая международный договор о правах человека и соглашаясь на существование механизмов проверки выполнения такого договора, государство ограничивает свой суверенитет в пользу международного сообщества, но оно связано этими обязательствами лишь постольку, поскольку признает их.
Итак, первая особенность “суверенитета” состоит в том, что это – свобода в области общественной жизни, причем свобода абсолютная. Именно поэтому теоретически допустимо говорить о суверенитете государства, которые, по крайней мере, до создания международных организаций типа “Священного Союза”, Лиги Наций или ООН, могут считаться суверенными, если не входят в состав империй, но говорить о суверенитете гражданина было бы странно. Ибо о какой абсолютной свободе можно говорить относительно той сферы (социальной жизни), в которой уже господствуют государство и его законы?
Другая особенность “суверенитета” заключается в том, что, в основе своей, это – не свобода выбора. Свободу выбора трудно отнять у любого субъекта политической жизни. В тоталитарном государстве ценой ликвидации свободы выбора стало разрушение самого статуса гражданина, как субъекта политической деятельности. Суверенитет – это свобода созидания, прежде всего, свобода создания правил, которые регулируют общественную жизнь. Это – ничем не ограниченная свобода установления законов.
Не случайно понятие суверенитета приобретает такое значение в европейской культуре именно в XVI-XVII веках – одновременно со становлением абсолютных монархий. “Государство – это Я” – вот наиболее полное выражение идеи суверенитета королевской власти. Прежде такое было немыслимо: Бог и церковь выступали могущественными ограничителями суверенитета светской (государственной) власти. “Суверенизация” королевской власти в эпоху абсолютизма – это, прежде всего, освобождение из-под власти церкви[27]. Позднее, уже в период Французской революции появляется понятие суверенитета народа[28] – с такими же характеристиками, но с той существенной разницей, что субъект (носитель) суверенитета определен гораздо хуже.
Внутренняя структура понятия “суверенитет” – в той мере, в какой её удается воссоздать на основе анализа контекстов, в которых употребляется это понятие – поразительным образом соотносится со структурой понятия “альтернативность выбора”. Эти понятия оказываются взаимно дополнительными в рамках общего понятия “свободы”. Если “альтернативность выбора” – это “свобода” граждан, лишенных права создавать законы, политические институты и организации, то “суверенитет” – это абсолютная “свобода” государства делать это, т.е. делать все то, что недоступно гражданам.
В целом триада “свобода” – “альтернативность выбора” – “суверенитет” дает прекрасную модель политической системы периода перестройки.
Отсюда легко понять и источник проблемы “суверенитета республик”. Как в своё время правительство СССР в дискуссиях с Западом использовало понятие государственного суверенитета, защищая своё право нарушать права и свободы человека в соответствии с “законами и обычаями” страны, так и республиканские политические элиты посредством ссылок на суверенитет отстаивали своё право на создание особых, отличных от общесоюзных, политических порядков.
Конкретная политическая позиция республиканского руководства не имела при этом значения: были республики, более радикальные, чем “Центр”, были – более консервативные. В основе своей конфликт вокруг проблемы суверенитета – это конфликт институциональный, а не политико-идеологический. Защита суверенитета в таких условиях – это защита права социальной элиты, сложившейся в определённых институциональных рамках, определять социальную и политическую жизнь в контролируемом ею регионе. Именно поэтому консервативные депутаты Верховного Совета РСФСР столь же дружно голосовали за суверенитет, как и демократы[29]. Именно поэтому партийная элита Узбекистана в вопросе о суверенитете была солидарна с демократами России или Молдавии. И именно поэтому конфликт, связанный с проблемой суверенитета автономий, развивается сейчас в России по тому же сценарию, который уже привел к распаду СССР.
Таким образом, та базисная система понятий, которая сложилась в политической культуре СССР в период перестройки, подменила идею политической свободы граждан двумя взаимодополнительными суррогатами: “альтернативностью выбора”, т.е. ущербной, редуцированной свободой, и “суверенитетом республик”, т.е. абсолютной властью региональных политических элит эксплуатировать национальные чувства и ненависть к “коммунистическому Центру” (в одном варианте) или к “Центру, предавшему идеалы социальной справедливости и коммунизма” (в ином). Результат в обоих случаях один – “суверенизация”. Но суверенизация в указанном выше смысле исключает политические свободы граждан. Единственное, что им позволено – это следовать политике региональной элиты, новой (демократической) или старой (партийной) – безразлично. Именно поэтому положение с правами человека и политическими свободами в созданных на развалинах СССР государствах немногим лучше, а кое-где – и хуже, чем при “старом режиме”.
Политическое развитие в СССР в период перестройки, подобно предшествующему развитию европейского Хельсинкского процесса, показало, что принцип суверенитета – это средство ограничения реальных политических свобод и прав человека. В этом отношении “демократическая” Латвия мало чем отличается от “консервативного” Узбекистана. В одном случае свой “суверенитет” защищает “национально-демократическая” элита, в другом – “национально-коммунистическая”. И там, и там многочисленные социальные группы (и, разумеется, входящие в них люди), представляющие опасность для местных элит, оказываются оттесненными от власти: в первом случае – “русские мигранты”, во втором – исламская “демократическая интеллигенция”.
Итак, в зависимости от контекста, свобода, как политическая ценность, оказалась подмененной в дискуссиях на Съезде двумя другими ценностями: альтернативностью выбора и суверенитетом. Посмотрим теперь, как функционировали такие ценности, как справедливость и равенство.
Выше (в предисловии) мы уже рассматривали общую структуру понятия “справедливость”, которое предполагает существование “ресурса”, “распределяющего”, “получающих” и “принципа распределения”. “Равенство” нетрудно получить из этой структуры, фиксируя принцип распределения – “всем поровну”. Интересно отметить, что в выступлениях многих участников Съезда нашёлся эвфемизм и для понятия равенства – “социальная справедливость”. Почти во всех случаях, когда заходила речь о “социальной справедливости”, подразумевалось именно “равенство”.
Отмеченные выше возможности трансформации одной ценности в другую позволяют считать обращение к такому эвфемизму естественным. Уравнительный принцип в структуре справедливости вводится словом “социальная”, для чего также можно найти семантическое обоснование: все мы – люди, следовательно, все должны получать поровну.
Такое толкование справедливости плохо согласуется с “основным принципом социализма” – “от каждого по способности, каждому – по труду”, но, как свидетельствует история развития “реального социализма”, принцип этот принадлежит к тому же разряду деклараций, что и “власть трудящихся”.
Любопытно проследить, какие же ресурсы рассматривались как подлежащие уравнительному распределению. В их числе явно доминируют те, что связаны с депутатской деятельностью: право на выступление, продолжительность выступления, доступ к средствам массовой информации и т.п. Важную роль играют негативные ресурсы: некомпетентность, ошибки, ответственность. В последнем случае “уравниловка” типа “я ошибался, но и другие ошибались”, “я несу за это ответственность”, но вместе с другими” – неплохой риторический способ снятия с себя ответственности за негативные последствия политических действий, распределения её на всех поровну и, в конечном счете, превращения самих последствий из результатов человеческих поступков в своего рода “стихийное бедствие”. И совсем курьезный пример “уравнения в неравенстве” представляет собой попытка М.С.Горбачёва обосновать законность привилегий: поскольку многие категории работников: шахтеры, летчики и т.п. – имеют привилегии, то и партийные работники имеют на них право[30].
Весьма характерно практически полное отсутствие каких бы то ни было указаний на личность “распределяющего” при упоминании “справедливости” и “равенства”. Как правило, так и остается неясным, кто именно обязан проявить справедливость: Съезд, президиум, правительство? Зато нередко “распределитель” обозначается местоимением “мы”, о котором нам ещё представится случай поговорить подробнее.
Такая трактовка “справедливости” – “уравниловка” при неопределённости распределяющего субъекта – хорошо вписывается в картину “соборного” сознания. “Мы”, собравшись здесь, все и определяем; “мы” – “собор”, “вече”, “мир” (в традиционном крестьянском смысле слова, как община) – вместе взятые, и есть “Распределяющий”. При этом выступающих, похоже, совершенно не заботит, что так просто не бывает, что распределение в обществе всегда процедурно, всегда – результат конкретных решений, если это, конечно, не спонтанное, стихийное, беспорядочное растаскивание общественной собственности. Создается впечатление, однако, что именно этот образчик “распределения” депутаты – бессознательно, конечно – и имели в виду. Пожалуй, в этом случае только и можно обойтись без “Распределяющего”, но уж принцип распределения тогда обязательно должен быть уравнительным. Тогда, по крайней мере, можно обеспечить какой-то контроль – следить “всем миром”: всем должно достаться поровну, “тащи, но не больше других”.
Вот неплохой пример того, как работают структуры предпонимания. Вывод получается не путём осознанных рассуждений, подчиненных правилам формальной логики. Задумайся человек над тем, к чему клонится ход его мыслей, и он мог бы придти в ужас. Но в большинстве случаев люди не имеют причин или не позволяют себе задуматься. С другой стороны, мыслительные процессы остаются достаточно логичными, чтобы блокировать выводы, которые очевидным образом противоречат исходным установкам, так что, в конечном счете, внутренняя цельность сознания оказывается важнее, чем те или иные максимы.
Если, однако, всерьёз, “без шуток”, подойти к поведению крестьянской общины как к коллективному изъятию ресурсов у природы, многое прояснится. Во-первых, достаток в этом случае окажется результатом не производительного труда, а интенсивной эксплуатации ресурса. Во-вторых, понятнее станут и тенденция к уравнительному распределению, и переделы земли и неприязненное отношение к “кулакам” и “мироедам”: они ведь не работяги, они лишь эксплуатируют природу интенсивнее или, попросту говоря, воруют у нее больше, чем другие – вряд ли это следует поощрять!
Но такой же взгляд на природные ресурсы и их роль в общественной жизни проявился и в выступлениях на Съезде. Логика здесь такая: общество живет, в основном, не за счёт труда, а за счёт эксплуатации природных ресурсов, следовательно, ресурсы должны принадлежать всему народу, поэтому и землю (которая ведь тоже природный ресурс) нельзя отдавать в частную собственность и т.д. Отсюда же и глубокая укоренённость идеи равенства: при таком взгляде на мир “уравниловка” представляется единственно разумным способом распределения ресурсов.
Выше (в главе 2) мы уже рассматривали истоки нигилизма по отношению к интеллектуальной деятельности, столь характерного для советского массового сознания. Анализ уравнительных устремлений позволяет понять корни нигилизма по отношению к труду, как таковому. Из тех же корней вырастает и “экологическое сознание” современных наших “деревенщиков”. Если крестьянский труд – это не созидание, а расхищение природных богатств, то у настоящего человека (а “настоящий” человек – это, конечно, крестьянин) должно быть и чувство вины перед природой, перед “родной землей”. Но если, далее, даже ручной крестьянский труд – зло, хотя и неизбежное, то уж любые индустриальные технологии – зло неизмеримо большее, непростительное, а все ухищрения человеческого разума, создавшего науку и технику – это ухищрения вора, стремящегося украсть побольше.
Мы видим, как “организмическое” понимание природы, общества и их взаимоотношений порождает, с одной стороны, уравнительные тенденции, с другой – нигилизм по отношению к интеллектуальной деятельности и труду вообще. По существу, конфликт между “крепким хозяином” и “деревенским люмпеном” – это столкновение нормальной психологии земледельца с психологией собирателя и охотника, действительно в чистом виде эксплуатирующих природные ресурсы. В этом смысле, победа стремящегося к уравниловке “люмпена” в период коллективизации – это победа “собирательного” сознания над “земледельческим”, шаг назад к донеолитической жизни, к “первобытному коммунизму”.
Психология “эксплуатации природы” глубоко проникла во все структуры общества. Страна семьдесят лет жила за счёт эксплуатации природных ресурсов, их экстенсивного освоения. Не сидели без дела и идеологи – вспомним: “Мы не можем ждать милостей у природы...”, с позиций отвлеченного морально-эстетического экологизма сближаемое сегодня с далеко не тождественным по смыслу “Природа – не храм, а мастерская...” Но различие между “коммунистическим индустриализмом” и “почвенным экологизмом” вторично – и тот, и другой рассматривают эксплуатацию природы в качестве единственного источника человеческого существования, спор же между ними касается лишь методов этой эксплуатации: допустимых и недопустимых, разумных и неразумных.
Если обратиться к временам, не столь отдаленным, можно вспомнить, что даже промышленные предприятия стали рассматриваться как своего рода искусственные “рудники”, из которых работники могли “извлекать” то, что им было нужно. Не эта ли “тащиловка” лежит в основе сопротивления приватизации, то есть передаче “общего” ресурса в частные руки? Напротив, передачу “общенародной” собственности “трудовому коллективу” вполне естественно рассматривать, с этой точки зрения, как высшее проявление социальной справедливости.
Так, социально-онтологические представления и связанные с ними ценности, укорененные в российской и унаследованные советской политической культурой, выступили на поверхность общественного сознания, едва лишь представилась возможность.
А |
нализ ценностей, характерных для дискурса времен перестройки, предпринятый в предыдущем разделе, вплотную подвел нас к третьему – наиболее глубокому слою политической культуры – социальной онтологии. Поскольку представления о природе общества и назначении общественной жизни существенным образом определяют характер и содержание политической риторики, анализ этой риторики, в свою очередь, может быть использован для реконструкции тех моделей социальной реальности, которые разделяются участниками политического дискурса.
Первое, что привлекает здесь внимание исследователя, это возвращение в обиход столь привычной когда-то для российских политиков риторики народовластия. Важнейшим элементом самоидентификации депутатов, особенно тех из них, кто был выбран от территориальных или национально-территориальных кругов, стало убеждение, что они являются представителями народа. Что касается депутатов, избранных от общественных организаций, то им, казалось бы, вообще не стоило касаться этой опасной материи: легитимность их депутатского статуса вызывала большие сомнения. Тем не менее, а, может быть, именно в целях утверждения своей легитимности, они охотно рекомендовались представителями широких социальных слоев, составлявших – нередко чисто номинально – массовую базу тех организаций, от которых они были избраны. Вот несколько примеров:
“Я выступаю как депутат от женских советов. Выступаю от имени женщин, от тех, чьи голоса часто остаются неуслышанными. А ведь вопросы, которые мы ставим, одни из самых острых и больных вопросов нашего общества. Они затрагивают интересы половины населения нашей страны, половины работающих в народном хозяйстве”[31].
“Я и мои товарищи, 75 народных депутатов, представляем более 50 миллионов [!] пенсионеров, ветеранов войны и труда, партии и Вооруженных Сил. Эта социальная группа в прошлом не принималась во внимание как политическая сила. К сожалению, инерция такого мышления заметна и сегодня”[32].
“Я представитель аппарата – аппарата численностью в 140 миллионов человек – советских профсоюзов. Я один из представителей более чем двадцатимиллионной армии советских коммунистов”[33].
Выражения типа “после нескольких дней работы представителям молодежи наконец начали давать слово”[34], “на Съезде мой мандат представлен крестьянством”[35] или “меня мои избиратели – а я избран от Всесоюзной организации – посылали сюда для решения коренных вопросов”[36] перемежались протестами против дискриминации депутатов от общественных организаций: “Думаю, неприятно слушать моим избирателям [?], когда меня называют как бы назначенным депутатом”[37]. Ссылки на позицию избирателей и заявления от их имени нередко давались в контексте, который недвусмысленно подразумевал электорат территориальных округов, безотносительно к тому, кого именно представлял на Съезде данный депутат. Так депутат от Коммунистической партии, избранный, согласно поправкам к Конституции, Пленумом Центрального Комитета партии, говорил о своих избирателях так, как если бы это были не несколько сот членов правящей элиты, а рядовые граждане того района, партийный комитет которого он возглавлял. “...Меня и моих избирателей беспокоит то обстоятельство, что многие решения по сельскому хозяйству, принятые в последние годы, носят декларативный характер”[38]. И далее: “Меня избиратели просили передать также свою обеспокоенность по поводу ухудшения трудовой, общественной дисциплины в стране, сворачивания антиалкогольной политики”[39]. Не будем ставить под сомнение обеспокоенность членов ЦК декларативным характером решений по сельскому хозяйству или состоянием трудовой дисциплины. Но невозможно всерьёз полагать, что Центральный Комитет правящей партии не имел иных способов довести это беспокойство до сведения Съезда и вынужден был обратиться за содействием к секретарю одного из омских райкомов. Говоря об “избирателях”, выступавший явно имел в виду не Горбачёва и иже с ним.
Это был не единичный случай. Вот пример из выступления другого депутата от Коммунистической партии: “Мои избиратели и коллеги в ходе многочисленных предвыборных встреч [?] дали мне наказ – поставить перед правительством вопрос о пересмотре закупочных цен на сельскохозяйственную продукцию, в первую очередь на шерсть и мясо”[40].
Подобные пассажи нельзя рассматривать как случайные оговорки, допущенные непривыкшими к выступлениям перед большой аудиторией ораторами: аналогичные ссылки на волю избирателей и их “наказы” встречаются и в текстах выступлений, не произнесенных на Съезде и представленных в секретариат в письменном виде[41].
По нашему мнению, было бы также ошибочно третировать подобные факты, как простые демагогические уловки или риторические фигуры. В ряде случаев это могла быть демагогия и уж, конечно, это была риторика, но и демагогические приемы, и расхожие риторические обороты – важные индикаторы политической культуры. То обстоятельство, что депутаты, избранные, как тогда говорили, на “междусобойчике” и получившие мандат на основании нескольких десятков или сотен опущенных в урны бюллетеней, считали себя вправе говорить от имени “50 миллионов ветеранов”, “140 миллионов членов профсоюзов”, а то и “половины населения нашей страны”, свидетельствует о живучести мифа о пресловутом “единстве советского народа”, представлять который можно, в том числе – и в высшем органе государственной власти, и без его прямого мандата, просто в силу некоего субстанциального с ним родства.
Можно, конечно, возразить, что подобные претензии были безосновательны или неискренни. С первым, поскольку речь идёт о правовых основаниях, следует согласиться, второе, как минимум, требует доказательств. Но даже если мы допустим, что в каких-то случаях депутат действительно лукавил – хотя этот вопрос чересчур деликатен, чтобы “с ходу” выносить безапелляционные суждения, – вывод остается неизменным. Дело в том, что точно такое же понимание представительства прослеживается в выступлениях ораторов, сомневаться в искренности которых в данном отношении никаких оснований нет.
Таковы, например, речи депутатов, выступавших “от имени” тех или иных регионов, весьма характерные для Первого Съезда, значительная часть деятельности которого была сосредоточена вокруг так называемых “депутаций” – групп депутатов, объединенных по региональному принципу. За этими выступлениями отчётливо вырисовывалась модель региона, как некоего органического целого, с населением, интересы которого адекватно представлены данным депутатом уже в силу того, что он сам – “оттуда”. И это при том, что “население региона” – весьма абстрактная социальная общность, политическая консолидация которой, исключая те случаи, когда она совпадает с этносом, достаточно проблематична. В каждом регионе, несомненно, есть проблемы, которые вызывают общую озабоченность и акцентирование которых может создать базу для такой консолидации. Но проблем, которые разделяют людей, никак не меньше. Это обстоятельство позволяет нам интерпретировать преимущественное обращение к проблемам первого рода не столько как свидетельство их большей актуальности (что само по себе возможно, но является скорее исключением, чем правилом[42]), сколько как проявление “соборных” установок самих депутатов.
Вот характерный пример (выступает врач с Алтая): “Хочу высказать с этой трибуны пожелание нашей алтайской делегации и делегации Белоруссии о том, что нам с вами нужно поднять уважение общества к хлебу”[43]. Можно ли трактовать это высказывание как доказательство существования некоего алтайско-белорусского политического блока? Вряд ли. Может быть, это специфически алтайская или специфически белорусская проблема? Тоже нет. Может быть, на Алтае и в Белоруссии она стоит острее, чем другие проблемы? Весьма сомнительно и к тому же опровергается тем, что оратор говорит дальше. Тогда зачем это вообще было сказано? Наконец, если выступавший непременно хотел привлечь внимание к этому вопросу, зачем нужно было ссылаться на мнение алтайской и белорусской делегаций? Вот типичный пример суждения, мотивированного исключительно установкой (бессознательной или ясно не осознаваемой) на конструирование некоего социального единства. При этом искусственно конструировать сами “консолидирующие” проблемы – “придумывать” их – нужды, как правило, нет: проблемы всегда найдутся; но подобная “регионализация” общенациональных проблем никакого действительного единства на региональном уровне, конечно, не создает и остается чисто риторической фигурой, выражающей, впрочем, скрытые интенции, задаваемые политической культурой оратора.
Стоит ли после этого цитировать ещё и выступления тех депутатов, электорат которых составляли жители территориальных округов? Уж они-то, во всяком случае, имели право заявлять о себе, как об избранниках народа. (Оставим пока в стороне вопрос о возможном манипулировании или “дирижировании” выборами – не об этом идёт сейчас речь). Для таких депутатов ссылки на волю избирателей естественны, а потому сами по себе мало о чем говорят. Правда, и здесь можно встретить необычные выражения типа “провожая меня на съезд, народы... говорили”[44], что звучит достаточно непривычно, даже если принять во внимание малочисленность народов, о которых идёт речь (т.е. принципиальную возможность для депутата общаться сразу “со всем народом”). Но, что гораздо важнее, в этих речах обнаруживаются порой исключительные по яркости симптомы “соборного” сознания, вроде следующей декларации о непогрешимости народной воли (утверждающей заодно и непогрешимость самих депутатов): “А те высказывания, которые здесь допустили некоторые выступающие о некомпетентности и неспособности депутатов решать вопросы в Верховном Совете СССР, я считаю неправомерными. Все мы избраны народом, а народ не мог ошибиться в своих депутатах”[45]. На “безошибочное чутьё” народа, сразу распознавшего, “где таится опасность”, ссылался для обоснования своей точки зрения другой участник Съезда[46]. Вообще, этот образ – народа, стоящего по ту сторону кремлевских стен и пристально следящего оттуда за словами и делами своих избранников, все видящего, все слышащего и все прекрасно понимающего, – был одним из самых популярных на Съезде.
Впрочем, при всех дифирамбах народу, при всех реверансах в его адрес, депутаты, как мы видели, не забывали и о себе.
Анализ употребления и выяснение значения личного местоимения “мы” в конкретном тексте или группе текстов можно рассматривать как один из наиболее эффективных приемов выявления моделей социальной реальности, определяющих характер политического дискурса. “Мы” не только общепринятая форма социальной самоидентификации автора (оратора) – наиболее очевидный, “лежащий на поверхности” объект анализа, – но и важнейший риторико-софистический прием, позволяющий путём варьирования или подмены значений доводить до аудитории и даже навязывать ей точку зрения, которая эксплицитно не выражается и потому не подвергается рациональному анализу и критике. Это не значит, конечно, что все случаи такого рода – проявление сознательного манипулирования аудиторией; это как раз довольно редкий случай. Гораздо чаще подмена значений происходит “естественным образом” и выражает отчётливо не осознаваемые, но оттого не менее реальные установки массового сознания. Такая “естественная” подмена может иметь место в связи с изменением акцента или темы разговора, мотивироваться обращением к иному адресату и т.п., но это отнюдь не мешает ей оказывать вполне определённое воздействие на слушателя. Напротив, именно “естественность” подмены создает благоприятные условия для выражения имплицитных моделей социальной реальности и их трансляции от оратора к слушателю. С другой стороны, лишь конгруэнтность соответствующих моделей участников дискурса делает такую подмену ненарочитой и, следовательно, функционально значимой.
В настоящей работе мы не ставим себе целью провести исчерпывающий анализ такого рода. Ограничимся лишь несколькими примерами, с нашей точки зрения, достаточно показательными.
“Товарищи депутаты! Острота и полемичность дискуссии, развернувшейся на нашем Съезде, вполне понятна. Ведь мы обсуждаем самые назревшие, самые насущные проблемы, затрагивающие основы развития нашего многонационального государства в области экономики, политики, межгосударственных отношений. При этом ни у кого из нас нет права на истину в последней инстанции, права утверждать, что лишь собственная точка зрения – единственно правильная. Только коллективный разум, опирающийся на общественную практику, реалии нашей жизни, научное предвидение могут служить гарантией от серьёзных ошибок, которые не простят нам ни современники, ни потомки.
Вопрос сегодня стоит так: или мы поддадимся эмоциям, групповым интересам, личным амбициям и уведём Съезд в сторону от решения острейших проблем в политической, экономической и духовно-нравственной сферах, или же, исходя из реальных условий, объективного анализа, выработаем программу выхода страны из кризисного состояния, наметим конкретные пути её практической реализации. Мы обязаны помнить, что избиратели, весь советский народ ждут от нас не громких речей, обещаний, легковесных призывов, а взвешенных, глубоко продуманных, конструктивных решений”[47].
В этом пассаже личное местоимение “мы”, притяжательное местоимение “наш” и производные от них встречаются девять раз. В семи случаях они относятся к участникам Съезда, в двух – там, где речь идёт о “нашем многонациональном государстве” и “реалиях нашей жизни”, – подразумевается народ (страна) в целом. Любопытно, что в последнем значении местоимения “наше”, “наша” употребляются в тех самых предложениях, где уже встречались или ещё встретятся местоимения “мы”, “нам” в первом – относящемся только к депутатам – смысле. Возникающая вследствие этого смысловая интерференция создает предпосылки для непроизвольного отождествления депутатского корпуса с народной массой – и это несмотря на то, что последняя фраза данного фрагмента содержит явное противопоставление первого последней.
В оставшейся части рассматриваемого текста[48] слово “мы” и производные от него встречаются ещё 21 раз; кроме того, в одном случае оно, хотя и опущено – по-видимому, из стилистических соображений, – но подразумевается (в соответствующей цитате мы заключили его в квадратные скобки). При этом значения распределились следующим образом:
1) В трех случаях “мы” относится к депутатскому корпусу и Съезду (числа в скобках указывают на последовательность фрагментов в тексте): “В числе первоочередных [проблем], разрешения которых особенно ждут от нас все избиратели, <...> – пенсионное обеспечение ветеранов войны и труда, колхозников...” (15); “В адрес нашего Съезда <...> поступает много писем и телеграмм...” (23); “Оправдаем ожидание и доверие, оказанное нам народом” (31).
2) В значении “народ” (“общество”, “страна”) “мы” и производные от него употребляются семь раз: “Коренная перестройка всех сторон нашей жизни в буквальном смысле слова революционизировала обстановку в стране” (10); “За истекшие годы обозначились радикальные преобразования в нашей политической системе” (11); “Обстановка у нас очень сложная” (12); “Проблем сейчас у нас огромное множество” (14); “Их [выпады] надо расценивать как стремление использовать трибуну Съезда для деморализации, расслоения нашего общества, партии” (27); “Лишить партию её руководящей роли в нашем обществе, оторвать её от народа – значит обескровить перестройку” (28); “Нынешний, чрезвычайно сложный этап развития нашего общества требует тесной консолидации сил всего депутатского корпуса” (30).
3) В двух случаях “мы” означает партийно-политическую или партийно-хозяйственную элиту: “На наш взгляд, предлагаемый путь не только не позволит решить продовольственную проблему, а, напротив, усугубит её” (20); “Нам непонятны попытки, в том числе и на Съезде, под предлогом демократизации подвергнуть ревизии роль партии...” (26). К этой же группе относится и тот случай, когда местоимение опущено, но подразумевается: “[Мы] полагали бы целесообразным...” (см. фрагмент 18; контекст см. ниже – фрагмент 17).
4) Один раз данное местоимение использовано в значении “регион” (“жители региона”): “Для нашей области <...> особую остроту и актуальность приобрели проблемы охраны окружающей среды” (21).
5) Наконец, мы имеем восемь случаев употребления “мы”, когда данное местоимение можно трактовать двояко.
а) Так, в трех случаях его можно отнести одновременно и к народу, и к партийной элите: “Только тогда мы сможем обеспечить потребности страны в разнообразных и высококачественных продуктах питания, когда создадим сельским труженикам условия труда, быта, отдыха не хуже, а, может быть, и лучше городских” (19); “Нам нужно, всемерно укрепляя колхозы и совхозы, разумно, на экономической основе, повсеместно развивать арендные отношения на селе...” (21); “Мы обязаны укреплять дисциплину среди солдат и офицеров, поднимать их авторитет” (25).
б) В четырех других случаях его можно интерпретировать как относящееся или к партийно-политической элите, или к депутатскому корпусу: “Сегодня на Съезде мы обязаны сориентировать широкие массы трудящихся, что подъем экономики – это не дворцовый переворот, его не осуществить в одночасье...” (13); “Если мы их [предлагаемые меры] проведём неукоснительно в жизнь, то народ примет их с большой благодарностью” (16); “Чтобы у нас слова не разошлись с делами, <...> [мы] полагали бы целесообразным для координации и контроля создать в Верховном Совете СССР специальную комиссию...” (17 и 18); “Мы сегодня должны твердо сказать, что эти шитые белыми нитками потуги обречены на полный провал” (29).
в) Наконец, ещё в одном случае под ним можно понимать и партийное руководство и жителей региона, который представляет данный депутат: “Мы считаем, что в Московской области <...> не имеется больше возможности отводить земли под коллективные сады и огороды” (24). Этот фрагмент можно – без особой натяжки – включить в категорию 5а. Отметим как характерный факт, что во всех без исключения случаях “двойного” смысла одним из возможных референтов местоимения обязательно оказывается партийное руководство.
Если указанные фрагменты расположить в том порядке, в котором они встречаются в тексте, получим следующую последовательность:
Д = Д = Н = Д = Н = Д = Д = Д = Д – Н – Н – Н – Д/Э – Н = Д = Д/Э – Д/Э = [Э] – Н/Э – Э = Н/Э – Р – Д = Р/Э – Н/Э – Э – Н = Н = Д/Э = Н = Д,
где “Д” означат “депутаты”, “Н” – “народ”, “Р” – “регион”, “Э” – “элита”; в квадратных скобках – опущенное местоимение; наклонной скобкой разделены разные варианты толкования одного и того же местоимения; знак равенства (=) соединяет местоимения, встречающиеся в соседних предложениях; местоимения, использованные в одном или разных смыслах в пределах одного предложения, подчеркнуты. Выделение двух последних категорий обусловлено тем, что они представляет собой наиболее яркие примеры смыслового “сдвига”.
В отличие от первой части анализируемого текста, личное местоимение “мы” (и производные от него) больше не употребляются в разных смыслах в одном и том же предложении. (Единственное исключение составляет фраза с опущенным местоимением, в которой оно – в значении “партийная элита” – следует за словами “у нас”, допускающими двоякую интерпретацию: “депутатский корпус” versus “партийная элита”). Имеется, правда, ещё четыре случая, когда указанные местоимения используются в разных значениях в предложениях, непосредственно следующих друг за другом: позиции 5-6-7 (н – д – д/э), 10-11 (э – н/э), 13-14 (д – р/э) и 17-18-19-20-21 (н – н – д/э – н – д). Но возможность двоякой интерпретации создает не менее благоприятные предпосылки для взаимопроникновения смыслов и соответствующего бессознательного отождествления понятий, чем чередование.
В заключение обратим внимание ещё на одну примечательную особенность употребления или, точнее, неупотребления местоимения “мы” в рассматриваемом тексте. Большой фрагмент его, посвященный анализу ошибок партийно-государственного руководства “как стратегического, так и тактического плана” и порожденных ими “острых проблем”[49], вообще не содержит ни одного личного местоимения. Нет в нем и замещаемых ими “имен”. Использование безличных местоимений (“это привело”), пассивных (“за минувшие годы было допущено”) и возвратных (“развитие плюрализма... сопровождалось”, “стремление... обернулось”) глагольных форм, монотонное повторение абстрактных отглагольных существительных (“преобразования”, “возрождение”, “становление”, развитие”, “неумение”, “стремление”, “сопротивление”, “ухудшение” – все это в шести предложениях!) позволило преодолеть возникшие при этом стилистические трудности, а главное – посредством превращения предиката в субъект разрушить невольную ассоциацию между предполагаемым, но неупоминаемым субъектом (“мы” как “партийная элита”) и перемещённым со своей естественной позиции предикатом (“наши” действия и их последствия).
Указанный прием можно интерпретировать двояко. С одной стороны, его можно рассматривать как попытку снять с партийного руководства ответственность за допущенные им “ошибки” и “просчеты”: их отрицательные последствия изображаются как результат действия безличных, стихийных, в крайнем случае, каких-то чуждых самому руководству безымянных “антиперестроечных” сил. Но гораздо логичнее толковать его как нежелание автора полностью идентифицировать себя с этим руководством, как стремление, избегая явного противопоставления, дистанцироваться от него. Но почему не сделать это открыто? В конце концов, весь смысл данного фрагмента – в осуждении политики, приведшей общество к столь плачевному, по мнению автора, состоянию.
Здесь, однако, необходимо принять во внимание тот факт, что открытая критика в адрес лидеров-реформаторов предполагала и открытое размежевание с ними. В таком случае, личное местоимение “мы” уже не могло означать “партийное руководство” – в данном контексте его пришлось бы толковать как “противники реформ”. Открытый переход части партийной элиты в оппозицию к официальному руководству партии знаменовал бы крушение мифа о единстве партии и ставил под вопрос другой основополагающий миф – о единстве партии и народа. После столь решительного шага спасти оба мифа можно было, только заклеймив вождей перестройки как антипартийную и – в то же время – антинародную группу. Если автор не был к этому склонен или готов, логика “соборного” мышления требовала избегать употребления местоимения “мы” в контексте, предполагавшем серьёзные разногласия внутри партийной элиты. “Фигура умолчания” позволяла пройти между Сциллой и Харибдой: с одной стороны, осудить ошибочные, с точки зрения автора, действия руководства, зафиксировав, тем самым, наличие разногласий, с другой – по-прежнему, как ни в чем ни бывало, внушать уверенность относительно единства партийных рядов – необходимого компонента мифа о сплочении народа вокруг партии.
Впрочем, оба варианта интерпретации рассматриваемого стилистического приема не исключают, а, скорее, предполагают друг друга: с партии вина должна быть снята в любом случае, даже если для этого придется доказывать “антипартийный” характер данного состава её руководства. Констатация же разногласий в этом случае есть доказательство наличия в партии “здоровых сил”.
Здесь следует, однако, оговориться, что при выступлении в парламенте перед его членами употребление местоимения “мы” в значении “депутаты” естественно, а потому мало информативно. Поскольку объект идентификации налицо, а сама идентификация, как риторический прием воздействия на аудиторию, ситуативно необходима, трудно ожидать, что какой-то оратор в состоянии будет обойтись без этого слова, тем более, что иные способы выражения того же содержания менее употребительны, а то и вовсе отсутствуют. Те же оговорки справедливы в отношении устойчивых словосочетаний типа “наша страна”. Поэтому, встречаясь с подобным употреблением слов “мы” или “наш”, не стоит спешить с выводами. Зато появление в аналогичных обстоятельствах в речи или тексте этих же слов с иными значениями (иными референтами) оказывается тем более показательным. Так, словосочетания “наша жизнь” или “наш народ” эмоционально выразительнее словосочетания “наша страна”, а идентификация с общностью, находящейся за пределами аудитории, к которой оратор непосредственно обращается, выглядит более драматично, чем идентификация с присутствующими.
В свете сказанного представляется очевидным, что интерполяция слова “мы” в значении “непосредственно присутствующие” (в нашем случае – “депутаты”) в контекст, в котором оно замещает также и иные объекты идентификации, равно как и специфические приемы и обстоятельства такой интерполяции, существенным образом характеризуют понимание оратором (автором текста) отношений между двумя общностями. Напротив, систематическое употребление местоимений “мы” и “наш” в каком-то одном смысле, характеризует лишь степень идентификации говорящего с данной общностью (его оценку своего статуса, как определяемого принадлежностью к данной общности) но само по себе ещё ничего не говорит о том, как он понимает и оценивает саму эту общность. Так, в выступлении Н.С.Петрушенко на четвёртом заседании Съезда местоимения “мы”, “наш” встречаются 26 раз, из них 20 раз – в значении “депутаты Съезда”, 3 раза – в значении “группа депутатов” и ещё в 2 случаях могут пониматься двояко: как “депутаты вообще” или “как группа депутатов”. В целом, в 25 случаях из 26 “мы” означает “депутаты”, и только один раз – в выражении “наш многонациональный Союз” – подразумевается “народ” или, точнее, “страна”[50].
Иная картина выявляется при анализе переданного в Секретариат Съезда выступления депутата Сухова Л.И.[51] Здесь “мы” употребляется в двух разных смыслах с почти равным распределением значений: из 34 случаев употребления этого и производных от него местоимений в 17 случаях оно относится в депутатам, 12 раз подразумевается “народ”, 2 раза означает “шофёры” (профессиональная группа, к которой принадлежит депутат и которая, как явствует из контекста, экземплифицирует понятие “народ”); наконец, в 3 случаях “мы” можно истолковать двояко: и как “депутаты”, и как “народ”. Это свидетельствует о значительном сближении понятий “народ” и “депутаты” в сознании автора и позволяет предположить, что, с его точки зрения, социальная функция депутата заключается в том, чтобы “должным образом” представлять народ. Поскольку, в то же время, сближение понятий “народ” и “политическая элита” для него нехарактерно – во всяком случае, в данном тексте оно не просматривается, равно как и какая бы то ни было самоидентификация с элитой – можно сделать вывод об антиэлитарном понимании такого “представительства”. Косвенным образом это свидетельствует о вероятном негативном отношении к идее профессиональной парламентской деятельности.
Подобные убеждения, будучи несомненно связаны с “соборной” моделью представительства, накладываются, однако, на отчётливое осознание социальных противоречий, хотя последние и воспринимаются преимущественно через призму “неурядиц повседневной жизни”: “Что же это за хозяйственный механизм, когда одни строят двухэтажные дачи, другие не могут найти материалы, чтобы как-то благоустроить своё постоянное жилье? Одни бегают 20-25 лет, добиваясь установки телефона, имея основание на первоочередное подключение, другие, которым от роду 20-25 лет, без всяких осложнений пользуются этими благами. Одни бегают как сумасшедшие по очередям за необходимыми товарами, другие, нахально улыбаясь им вслед, без всяких хлопот пользуются этим товаром”[52]. Соединение столь разнородных убеждений: признание факта социальной дифференциации наряду с ориентацией на традиционно понимаемую “народность” – чревато логическими противоречиями, естественным путём разрешения которых представляется разведение “сущего” и “должного”. Отсюда – парадоксальные требования, вроде следующего: “На мой взгляд, наш депутатский корпус должен стать единым монолитом, но не превратиться в беспринципных соглашателей”[53].
Естественно предположить, что антиэлитарное понимание представительства вряд ли будет распространено среди тех, кто принадлежит или причисляет себя к политической элите. Так, в тексте выступления депутата Мироненко В.И. местоимения “мы” и “наш” встречаются 35 раз, в том числе 12 раз – в значении “депутаты”, 9 раз – в значении “народ”, 4 раза подразумевается политическая элита, 1 раз – депутаты от комсомола, наконец, 9 случаев (почти 25 процентов) допускают двоякую интерпретацию. И вновь одним из значений неизменно оказывается “элита”: трижды понятие “элита” сближается с понятием “депутаты” (кроме того, в любую из этих категорий можно с равным основанием зачислить “депутатов от комсомола”), 6 раз – с понятием “народ”. Характерно также, что из четырех случаев употребления местоимения в значении “политическая элита” в двух имеется в виду непосредственно “правящая элита”; “политически активная часть общества” подразумевается тоже дважды, но оба раза не в собственно авторском тексте, а в цитате из М.Горького. Отметим, наконец, что лишь в двух случаях из девяти, интерпретируемых как “народ”, притяжательное местоимение “наш” употреблено в эмоционально “нейтральных” словосочетаниях “наша новая Конституция” или “наши средства массовой информации”. В большинстве случаев используется личное местоимение “мы” и к тому же – в эмоционально весьма “нагруженном” контексте: “мы втягиваемся в порочный круг”, “мы так натерпелись от некомпетентности” и т.п., или “наша экономика буквально вопит”, “никогда наша армия не должна”[54].
Если сравнить выступление В.И.Мироненко с выступлением, например, А.Д.Сахарова, различие в употреблении местоимений бросится в глаза. А.Д.Сахаров использует личное местоимение “мы” и притяжательное местоимение “наш” 18 раз, в том числе 12 раз – в значении “депутаты”, 1 раз – в значении “депутаты от Москвы” (ещё один случай – “от этого... будет зависеть наша позиция” – можно трактовать двояко: “наша” можно отнести как к позиции всего депутатского корпуса, так и к позиции только “московской группы”). Лишь в одном случае “мы” можно истолковать как “народ” (“мы переживаем революцию”); в трех остальных – используется устойчивое словосочетание “наша страна”[55].
Та же картина – в выступлении Г.Х.Попова: “народ” подразумевается 3 раза (причем дважды используется “нейтральное” словосочетание “логика нашей Конституции” и только один раз речь идёт о “нашей перестройке”), тогда как “депутаты” – 16 раз, в том числе депутатский корпус в целом – 6 раз, московская группа депутатов – 9 раз, участники собрания представителей депутатских групп – 1 раз[56].
Проведенный анализ парламентской риторики позволяет выделить три концепции “представительства” и депутатской деятельности, которые, в свою очередь, можно соотнести с определёнными моделями социальной реальности. (Следует, однако, иметь в виду, что данные выводы, вследствие фрагментарности анализа, носят предварительный характер). Первая – “парламентская модель”. её базис составляет “плюралистическое” видение общества как конгломерата разнородных социальных групп, имеющих разные интересы и нередко конфликтующих друг с другом. При таком понимании идентификация с обществом в целом (“народом”), как правило, не имеет смысла. Идентификация носит или ситуативный характер, или её объектом является определённая социальная группа, политически представленная партией (разумеется, не в “однопартийном” смысле слова) или фракцией. Напротив, носители “соборного” сознания с готовностью идентифицируют себя (а в нормативном смысле – и депутатский корпус) с народом. “Соборная” риторика сильно напоминает “плюралистическую”, но основана на иной социально-онтологической модели. Третью модель можно охарактеризовать как “коммунистический фундаментализм”. Его особенностью является представление о партии (естественно – единственной) как о руководящей силе общества, лучше всего понимающей и выражающей народные интересы. В первой части настоящей работы были рассмотрены предпосылки и результаты слияния “большевистской” и “соборной” моделей. Их теперешнее размежевание явилось следствием глубокого кризиса советской политической системы, но, в отличие от того отношения, которое имеется между “соборной” и плюралистической” моделями, здесь различие риторики скрывает близость социальной онтологии.
В |
предыдущей главе мы отметили те положения пакета конституционных реформ 1988 года, которые закладывали основы представительного учреждения соборного типа. Посмотрим теперь, как работал этот тип сознания в новой институциональной среде. Различия между двумя моделями представительных институтов, напомним, можно свести к трем основным пунктам:
1) Концепция, лежащая в основе парламентской модели, рассматривает депутата как представителя своих избирателей. Хотя парламент в целом может рассматриваться как совокупный представитель электората, эта идея редко выступает на первый план, разве что в каких-нибудь экстремальных ситуациях или, например, при осуществлении маргинальных для парламента внешнеполитических функций. Но именно такой подход характерен для соборной модели: учреждение такого рода потому и считается “представительным”, что представляет народ в целом.
2) При таком понимании собор рассматривается как единое целое: если внутри него и есть различия (в подходах, позициях, интересах), это считается недостатком и должно быть изжито. Соборная модель имплицитно предполагает недопустимость плюрализма. Парламентская же модель исходит из того, что наличие в представительном органе групп, выражающих и отстаивающих разные интересы, не просто естественно – в сущности, оно-то и оправдывает само существование данного института.
3) Поэтому основная функция парламента – согласование различных групповых интересов и поиск взаимоприемлемых решений. Дебаты и переговоры – основное занятие парламентария. Собор же, как “представитель” народа в его взаимоотношениях с властью, нужен лишь постольку, поскольку он легитимирует власть (либо отказывает ей в легитимации). Он и собирается поэтому лишь тогда, когда власть по каким-то причинам утрачивает легитимность и нуждается в новом подтверждении своей законности. Собор призван сказать или “да”, или “нет”, что придает его деятельности ярко выраженный плебисцитарный характер.
Нам уже представлялся случай упомянуть о том, с какой неприязнью многие депутаты относились в длительным дискуссиям по вопросам, выносимым на голосование: это считалось пустой тратой времени, тогда как быстрое голосование воспринималось как должное. Плебисцитарная тенденция была налицо.
Но, пожалуй, ещё более характерным показателем живучести “соборного” сознания была реакция депутатов на выступление Г.Х.Попова, объявившего о выходе группы московских депутатов от научных организаций и творческих союзов из общемосковской делегации и предложившего создать “межрегиональную независимую депутатскую группу”[57]. Попов был немедленно обвинен председательствующим (председательствовал на заседании М.С.Горбачёв) в “расколе Съезда”[58]. После перерыва (и, надо полагать, соответствующей “накачки”) обвинения во “фракционной деятельности” зазвучали в полную силу. “Думаю, что наши коллеги москвичи несколько увлеклись. Увлеклись и те, кто вольно или невольно также призывает нас сегодня к конфронтации. Что предстоит сделать Съезду, чтобы предотвратить дальнейшее развитие “детской болезни” демократии нашего Съезда? Я хотел бы призвать депутатов задуматься над моим предложением об этом и отвергнуть вредную, политически ошибочную идею о конфронтации Съезда и образовании фракции, предложенную уважаемыми мной товарищами Поповым и Афанасьевым. Избиратели не поймут ни одного депутата, который сейчас покинет свой депутатский пост в составе делегации и перейдет в какую-то фракцию”[59].
Своеобразной кульминацией стало выступление депутата А.С.Самсонова: “... Вот мы говорим сейчас о фракционизме. Мы хотим все это дело изжить, но давайте же наконец мы посмотрим правде в глаза. У нас ведь есть люди, которые без фракции вообще жить не могут. Он ведь завтра будет больной, если его лишить такой возможности. (Аплодисменты). Я считаю, что это должно быть осуждено. У офицеров есть офицерский суд чести. Я предлагаю ввести депутатский суд чести, чтобы не воспитывать здесь, когда мы ведём разговоры, а вызывать туда, и пускай там воспитывают как положено. Спасибо за внимание. (Аплодисменты)”[60].
Если судить по реакции аудитории, идея образования независимой депутатской группы буквально ужаснула депутатов. Возмущение было, конечно, в известной мере наигранным, а протесты явно дирижировались. Но отклик находили, и было бы заблуждением считать их просто проявлением закулисных маневров организаторов Съезда. С осуждениями и предостережениями, хотя и деликатными, выступили даже единомышленники Попова. “Я думаю, что постановка вопроса о фракции, в общем-то, постановка ненужная, – заявил Е.В.Яковлев. – Конечно, фракция – это вещь для нас необычная, почти романтичная. Это напоминает, как мне один воспитанник детского дома говорил, что он всю жизнь читал Диккенса и никак не мог понять, что такое сэндвич. Фракция для нас – примерно то же самое. Я считаю, что ни в какой мере не исчерпана возможность консолидации, что надо тратить силы не на запись во фракцию, а на поиски консолидации. <...> Мы должны подумать о возможности гарантии для меньшинства по целому ряду вопросов. И надо на это силы тратить, а не на фракционность”[61]. А Чингиз Айтматов, обращаясь к А.Адамовичу, спросил: “Вот скажи, пожалуйста, если мы этот Съезд приведём в такое состояние, что возникнут какие-то фракции, какие-то группы, какие-то неприемлемые между нами отношения, это спасет, это выведет нас на путь исцеления общества? Нет. Фракционность сейчас не может решить наших проблем, я не вижу позитивного начала, энергии в этой фракционности. Если бы это было так, если бы я был убежден в том, что, если мы сейчас разделимся на фракции и каждый обособится, каждый будет иметь свою политическую программу и это пойдет на пользу, я бы, сойдя с этой трибуны, сразу пришёл бы и сел рядом с тобой”[62].
Порой вопрос представал в весьма неожиданном ракурсе: “Я хочу сказать, что был в числе тех, кто аплодировал Юрию Николаевичу Афанасьеву за его выступление. Я во многом согласен с ним. Но в то же время хочу обратить ваше внимание, что Юрий Николаевич не призывал делить наш Съезд на фракции. Такой призыв поступил от не менее уважаемого мною Гавриила Харитоновича Попова. В чем же разница? Разница в том, что Юрий Николаевич, как и я избран по территориальному округу. И он, и я чувствуем за собой дыхание наших избирателей, они пристально следят за нами”[63]. Это надо, видимо, понимать, как убежденность в том, что “настоящие” избиратели – народ – не поддержат своих избранников, если те будут отстаивать их интересы не в “едином блоке”, а в составе какой-то фракции.
Наконец, с оправданиями выступил и сам “инициатор” дискуссии Г.Х.Попов. “Никаких интересов, кроме интересов перестройки, ни у кого здесь нет. <...> В моем выступлении вообще не упоминалось слово “фракция”. Я не понимаю, почему кому-то нужно попытку группы людей разрабатывать какой-то вопрос доводить обязательно до вывода о стремлении к фракции. (Шум в зале). <...> Я согласен с теми соображениями, которые здесь высказал уважаемый Чингиз Айтматов. Я думаю, что до тех пор, пока у нас есть хоть малейшая возможность работать вместе, надо работать вместе. Я глубоко убежден в том, что у нас такая возможность есть. Поэтому я хотел бы, чтобы никаких разговоров о фракциях больше не было. Раз мы готовы работать, давайте работать. (Аплодисменты)”[64].
Вопрос был закрыт: обвинения во фракционности оказались настолько грозными, что напугали даже тех деятелей оппозиции, которые, в принципе, ничего против фракций не имели и теоретически считали существование фракций в парламенте само собой разумеющимся. В ходе предвыборной кампании и – по её завершении – в процессе подготовки к Съезду перспективы создания оппозиционной фракции обсуждались открыто и никакого смущения не вызывали. Возмущение американцами, которые “почему-то сумели подсчитать её заранее”, прозвучавшее в выступлении генерального директора ТАСС Л.П.Кравченко, было явно наигранным[65]. Тем не менее, с “апологией” фракционности на самом Съезде никто так и не выступил.
Принципиальная позиция “фракционеров” была сформулирована лишь в опубликованном после Съезда тексте несостоявшегося выступления Ю.Н.Афанасьева: “Депутат Попов объявил о создании независимой группы депутатов. Нет, не московских депутатов, а со всей страны, минуя рассаживание по географическому принципу, которые могли бы объединиться вокруг общих платформ: экономических, политических, социальных. Эта независимая группа меньшинства могла бы предлагать свои способы действовать для страны. Эта простая мысль, которую считал естественной даже X съезд партии – право выдвижения платформы и выборов в руководящие органы по платформам, – эта мысль вызвала переполох. Стали говорить, что это – призыв к расколу Съезда. Но каждый телезритель видит: Съезд уже расколот. И это нормально. Только нужно, чтобы группы депутатов, придерживающихся разных взглядов на пути выхода из кризиса, на содержание перестройки, могли бы открыто объединиться, вырабатывать способы парламентской борьбы за свои взгляды. Говорят, делая круглые от страха глаза: “Да ведь это фракция!” Что ж, нормальное партийное и парламентское слово. Оно означает, что будучи частью съездовского целого, группа депутатов считает нужным оформить себя перед лицом народа в виде особой части, ввиду отличия многих своих представлений и предложений от позиции большинства, идущего за другой, нужно сказать, уже существующей и прекрасно сложенной фракцией...”[66]
Достоянием общественности слова эти стали много позже. Почему же они или подобные им не прозвучали в зале заседаний? Помешало общая атмосфера Съезда, давление аудитории? И хотя Межрегиональная депутатская группа была все же создана, формально о переходе в оппозицию она заявила лишь полгода спустя – после того, как следующий – Второй – Съезд народных депутатов отверг все исходившие от нее предложения по политической реформе.
Дискуссия на Съезде продемонстрировала глубокую убежденность большинства депутатов в принципиальной недопустимости плюрализма – и это, несмотря на все дифирамбы, которые ежедневно раздавались в его адрес. Только этим можно объяснить, почему обвинения во “фракционности”, звучавшие вполне в духе партийных дискуссий 20-х годов, находили отклик в высшем органе представительной власти государства. В сознании большинства все ещё доминировала знакомая с детства модель партийного съезда, “дискуссию” на котором составляли, в основном, рапорты с мест. Та же тенденция: вместо обсуждения рассматриваемого вопроса, доложить о состоянии дел в своем регионе – отчётливо, хотя и с новыми критическими нотками, прослеживается и по протоколам Первого Съезда народных депутатов. Не исключено, что сохранению её немало способствовало само название этого органа, возникшее, надо полагать, неслучайно и вызывавшее вполне определённые ассоциации.
[1] Второй Съезд народных депутатов СССР. 12-24 декабря 1989 г.: Стенографический отчёт. – Т. 1. – М.: Издание Верховного Совета СССР, 1990. – С. 184.
[2] Первый Съезд народных депутатов СССР. – Т. 1. – С. 10.
[3] Там же. – С. 12.
[4] Выступление депутата Е.Н.Мешалкина на первом заседании (25 мая 1989 г., утро). // Там же. – С. 14.
[5] Выступление депутата Коршунова А.А. на втором заседании (25 мая 1989 г., вечер). // Там же. – С. 96.
[6] Выступление депутата Акбарова Ю.Т. на третьем заседании (26 мая 1989 г.). // Там же. – С. 117. Характерно, что это и предыдущее выступления принадлежат членам одной депутатской группы (выступавшие оба – из Ташкента), но, даже если выступления и были кем-то “подсказаны”, звучат они вполне искренне.
[7] Выступление депутата Сазонова Н.С. на четвёртом заседании (27 мая 1989 г.). // Там же. – С. 277-278.
[8] Выступление депутата Образа В.С. на четвёртом заседании (27 мая 1989 г.). // Там же. – С. 284-286.
[9] См. прим. 44 к главе 1.
[10] См. выступление депутата Самсонова А.С. на четвёртом заседании (27 мая 1989 г.). // Там же. – С. 305.
[11] Первое заседание (25 мая 1989 г.). // Там же. – С. 17.
[12] Там же.
[13] Записка поступила от депутатов Горинова Т.И. и Карпочева В.А. – См. там же. – С. 27.
[14] См., например, выступления депутатов Мамедова В.Г. и Кравченко Л.П. на четвёртом заседании (27 мая 1989 г.). // Там же. – С. 238, 289-290.
[15] Выступление депутата Мешалкина на четвёртом заседании. // Там же. – С. 237.
[16] Выступление депутата Пальма В.А. на четвёртом заседании (27 мая 1989 г.). // Там же. – С. 302.
[17] Пожалуй, самое поразительное выступление такого рода прозвучало на пятом заседании (29 мая 1989 г.): “Товарищи мужчины-депутаты, если такими темпами мы с вами будем работать... В школах начинаются каникулы, нам, женщинам, нужно домой, и давайте работать по-деловому. (Аплодисменты)”. – Выступление депутата Амангельдиновой Г.А. // Там же. – С. 378.
[18] Выступление на четвёртом заседании (27 мая 1989 г.). // Там же. – С. 261.
[19] См. прим. 117 к настоящей главе.
[20] Записка от депутата Клокова В.И., оглашена на третьем заседании (26 мая 1989 г.). – См. там же. – С. 141.
[21] Приводимая статистика частично заимствована из доклада Сергеев В.М., Баранов А.Н. Некоторые особенности современного политического дискурса в СССР // Третий Советско-Американский семинар по проблемам взаимозависимости. – Беркли, 1990.
[22] Слово “альтернативность” широко употреблялось на Съезде в процессе обсуждения кандидатов и самой процедуры выборов. Вот несколько примеров. “Я хочу, чтобы в нашей истории, в нашей с вами практике возник прецедент проведения выборов. Пусть это и не совсем альтернативная основа, но это – выборы” (выступление депутата Оболенского А.М. на втором заседании при выдвижении собственной кандидатуры на пост Председателя Верховного Совета. – Первый Съезд народных депутатов СССР. – Т. 1. – С. 96). Из выступления депутата Белозерцева С.В. на том же заседании (25 мая): “Что касается альтернативного кандидата, то нас сюда прислали для того, чтобы были демократические выборы, чтобы была заложена на будущее демократическая процедура” (Там же. – С. 98). Выступление Б.Н.Ельцина: “Я воздержался там при голосовании, считая, что надо все-таки выдвигать какие-то альтернативные кандидатуры, хотя бы и для примера, хотя бы и для того, чтобы воспитывать нашу молодежь” (Там же. – С. 104). Особенно яркий пассаж – в выступлении депутата Караганова С.В. на третьем заседании (26 мая): “Я – за альтернативные выборы, тем более – за самовыдвижение депутата” (Там же. – С. 150).
[23] Хорошей иллюстрацией к сказанному является известный анекдот эпохи “застоя”:
Брежнев идёт по Красной площади и встречает человека с арбузом.
– Продаёшь? – спрашивает Леонид Ильич.
– Продаю, – отвечает тот. – Выбирай!
– Как “выбирай”? – говорит Брежнев. – У тебя же только один!
– Ха! – отвечает человек с арбузом. – Ты у нас тоже один, а мы тебя каждый раз выбираем!
[24] Слово “суверенитет” впервые употребил на Съезде, по-видимому, В.В.Ландсбергис в ультимативном заявлении, которое он сделал от имени литовской делегации, с угрозой бойкотировать голосование в Верховный Совет, если процедура выборов не будет изменена: “...Мы считаем, что не вправе вмешиваться в дела, скажем, Таджикистана по выбору его депутатов. Это внутреннее дело, задевающее суверенитет республики, не имеем мы на это морального права. Не посягаем также и на суверенитет Москвы в лице её группы депутатов” (третье заседание. – Там же. – С. 167). Этот мотив звучал все громче и громче, пока не стал – к моменту распада Союза – доминирующим. Интересна непосредственная реакция на заявление В.В.Ландсбергиса: “Мы выбираем не Верховный Совет Литвы, мы выбираем Верховный Совет Союза Советских Социалистических Республик. И мне совершенно непонятна мысль выступавшего представителя Литвы: мы не будем вмешиваться в суверенитет города Москвы. У Москвы нет суверенитета...” (выступление депутата Медведева Р.А. – Там же. – С. 169). Знал бы Рой Медведев тогда, какой ящик Пандоры открывает В.Ландсбергис.
[25] См. Гоббс Т. Левиафан, или Материя, форма и власть государства церковного и гражданского (в особенности, главы XVIII и XXXI) // Соч. в 2 т. – Т. 2. – М.: Мысль, 1991. – С. 134-143; 276-287.
[26] В дискуссиях вокруг раздела “Основные принципы” Итогового документа Хельсинкского совещания принцип суверенитета постоянно выдвигался советской делегацией в качестве противовеса принципу прав человека. Требования привести национальное законодательство и национальную правовую практику в соответствие с международными положениями относительно прав человека постоянно отвергались как покушение на национальный суверенитет.
[27] См. Гоббс Т. Левиафан // Соч. – Т. 2. – С. 413-421.
[28] См. характерное высказывание М.Робеспьера: “Провозгласите прежде всего следующее бесспорное положение: что народ добр, а его уполномоченные могут быть развращены; что в добродетели и суверенитете народа следует искать предохранительное средство против пороков и деспотизма правительства”. – Речь в Конвенте 10 мая 1793 г. // Робеспьер М. Избранные произведения. – Т. 2. – М.: Наука, 1965. – С. 341. О том, как понималось осуществление этого суверенитета, свидетельствует следующее суждение М.Робеспьера по поводу суда над Людовиком XVI: “Судом, по самой природе вещей, была ба сама нация, если бы она могла вся собраться. Поскольку это невозможно, судом должно быть учреждение или собрание, являющее наиболее совершенный образ национального представительства. Этим характером обладает Национальный Конвент. Рассматривая вопрос об объеме его полномочий, я убеждаюсь, что нация облекла его неограниченными полномочиями” (Речь 16 ноября 1792 г. // Там же. – С. 82-83).
[29] См. Первый Съезд народных депутатов РСФСР. – Бюллетени № 39, 40, 41 (11-12 июня 1990 г.). – [М.:] Изд. Верховного Совета РСФСР, [1990].
[30] “... Высшему руководству – это ограниченный круг людей – надо все-таки предоставлять государственные дачи на период работы... Но это действительно проблема. Я бы сказал так: льготы есть везде. Герою – есть, шахтеру – есть, на Севере – есть, академику – есть, в профсоюзах – есть, на предприятиях – свои льготы” (выступление на втором заседании. – Первый Съезд народных депутатов СССР. – Т. 1. – С. 91.
[31] Выступление депутата Пуховой З.П., председателя Комитета советских женщин, избранной от “женских советов, объединяемых Комитетом советских женщин”, на седьмом заседании (31 мая 1989 г.). // Первый Съезд народных депутатов СССР. – Т. 2. – С. 40.
[32] Выступление депутата Мазурова К.Т., председателя Всесоюзного совета ветеранов войны и труда (избран от Всесоюзной организации ветеранов войны и труда), на восьмом заседании (1 июня 1989 г.). // Там же. – С. 179-180.
[33] Выступление депутата Коршунова А.А. на восьмом заседании (1 июня 1989 г.). // Там же. – С. 210.
[34] Из выступления депутата Червонопиского С.В. на девятом заседании (2 июня 1989 г.). // Там же. – С. 340.
[35] Текст выступления депутата Мухаметзянова М.Т., представленный в секретариат Съезда. // Там же. – Т. 5. – С. 373.
[36] Из выступления депутата Образа В.С. на четвёртом заседании. // Там же. – Т. 1. – С. 284.
[37] Выступление депутата Калиша В.Н. на восьмом заседании. // Там же. – Т. 2. – С. 175.
[38] Выступление депутата Назарова И.А. на двенадцатом заседании (8 июня 1989 г.). // Там же. – Т. 3. – С. 63.
[39] Там же. – С. 68.
[40] Выступление депутата Бейшекеевой З. на тринадцатом заседании (9 июня 1989 г.). // Там же. – С. 208.
[41] См., например, текст выступления депутата Иовлева Д.М. (от Коммунистической партии). // Там же. – Т. 5. – С. 39.
[42] Например, проблема последствий Чернобыльской катастрофы для депутатов из Белоруссии или проблема высыхания Аральского моря для депутатов из среднеазиатских республик.
[43] Выступление депутата Егоровой И.А. на двенадцатом заседании (8 июня 1989 г.). // Там же. – Т. 3. – С. 70.
[44] Из выступления депутата Гаер Е.А. на двенадцатом заседании (8 июня 1989 г.). // Там же. – С. 85.
[45] Выступление депутата Шевлюги В.Я. на третьем заседании (26 мая 1989 г.). // Там же. – Т. 1. – С. 141 (курсив наш – В.С. и Н.Б.).
[46] См. текст выступления депутата Мироненко В.И., представленный в секретариат Съезда. // Там же. – Т. 5. – С. 345.
[47] Текст выступления депутата Месяца В.К., представленный в секретариат Съезда. // Там же. – Т. 5. – С. 316-317 (курсив везде наш – В.С. и Н.Б.).
[48] Там же. – С. 317-322.
[49] См. там же. – С. 318.
[50] См. там же. – Т. 1. – С. 286-289.
[51] Там же. – Т. 6. – С. 252-255.
[52] Там же. – С. 253-254.
[53] Там же. – С. 252.
[54] См. там же. – Т. 5. – С. 344-350.
[55] См. там же. – Т. 1. – С. 9-11.
[56] Там же. – С. 11-13.
[57] Четвёртое заседание (27 мая 1989 г.). // Там же. – Т. 1. – С. 226.
[58] Там же. – С. 229.
[59] Выступление депутата Петрушенко Н.С. на четвёртом заседании (27 мая 1989 г.). // Там же. – С. 288 (курсив наш – В.С. и Н.Б.).
[60] Там же. – С. 305-306.
[61] Там же. – С. 283.
[62] Там же. – С. 299-300.
[63] Выступление депутата Кириллова В.И. – Там же. – С. 291-292.
[64] Там же. – С. 309-310.
[65] См. там же. – С. 289.
[66] Там же. – Т. 4. – С. 113-114.