Бремя традиции: Политическая культура и политические инновации в СССР
Николай Бирюков, Виктор Сергеев

Бремя традиции

Политическая культура и политические инновации в СССР

Генезис советской политической культуры

П

роцесс становления системы представительных органов в Советском Союзе вряд ли можно адекватно описать и понять без учета того, какое место занимает в политической культуре советского общества и составляющих его групп и слоев сама концепция представительной демократии. Традиционный анализ политического дискурса имеет дело, как правило, с аргументами сторон. Мы хотели бы рассмотреть в этой работе не аргументы, а то, что стоит за аргументами и определяет их характер и статус – “предустановки”. Такой подход предполагает реконструкцию моделей социальной реальности, которые существуют в сознании субъектов политического действия и мотивируют их поступки. Предустановки имеют характер “исходных допущений”, которые сами по себе рационально не мотивируются и даже, как правило, явным образом не формулируются, но выступают в качестве того основания, к которому возводятся и с которым логически увязываются рациональные мыслительные и поведенческие акты.

Отношение к демократии, сложившееся в русской традиционной и унаследованное советской политической культурой, было, по меньшей мере, двойственным. В русской политической риторике XIX века большую роль играло понятие “народность”. Специфической особенностью политического сознания российской интеллигенции, считавшей себя носителем идеалов демократии, была вера в народ как носителя высшей мудрости, недоступной представителям образованных классов вследствие искусственности их культуры и самого образа жизни.

В приложении к политике, однако, апелляция к народной мудрости создает специфическую предустановку, которую следует отличать от общедемократической идеологии народного суверенитета, как она была сформулирована в классической демократической теории. Классическое обоснование демократии не связано с верой в народ как в носителя высшей мудрости. Его статус суверена вытекает из его “естественного” права самому определять свою судьбу. В соответствии с номиналистическими установками классиков западной политической теории, вопрос о “правильности” или “ошибочности” такого решения считается неправомерным. “Правильность” решения определяется его соответствием “правилам” (процедурам), по которым оно принимается и которые призваны гарантировать его аутентичность, т.е. соответствие действительной собственной воле суверена. Концепция народного суверенитета соотносится, таким образом, с идеалом политической свободы. Традиционное российское политическое сознание реалистично: для него “правильное” политическое решение есть решение “истинное” в когнитивном смысле.

При таком подходе к народу апеллируют не как к источнику суверенной воли, а как к своеобразному “эксперту”. Поскольку, однако, эмпирически очевидно, что любой индивид (в том числе, и выходец из народа) может ошибаться, вера в высшую мудрость народа приобретает иррациональный характер апелляции к народу en masse. Представительным институтом, соответствующим этой установке, является не парламент, а собор – учреждение, известное из государственно-правовой практики средневековья и ориентированное на церковные образцы[1]. Участники собора, в отличие от депутатов парламента, “представляют” не столько своих избирателей или свои партии, сколько народ в целом, и сам представительный институт рассматривается не как орган согласования интересов различных социальных групп и поиска взаимоприемлемых компромиссов, а как символический “заместитель” народа в его непосредственном взаимодействии с высшей властью.

Концепция “соборного единства” народа оказалась удивительно созвучной политической риторике российских большевиков, хотя сам термин “соборность” был для них абсолютно неприемлем и никогда не употреблялся: слишком тесно был он связан с дореволюционной идеалистической философией и слишком сильно звучали в нем очевидные для русского слуха религиозно-церковные мотивы. Марксистская традиция в обществоведении, как известно, устойчиво ассоциируется с ориентацией на анализ классового расслоения общества, но само расслоение понимается как социальное зло, подлежащее устранению. В обществе же, лишенном классовых различий, нетрудно узнать тот идеал “соборности”, который лежит в основе своеобразной русской национальной политической утопии.

В советской политической системе неслучайно были воспроизведены многие традиционные для российского общества политические институты: это было связано с тем, что сама победа большевистской революции оказалась возможной лишь потому, что призывы лидеров революции были созвучны установкам массового политического сознания. В соответствии с первоначальным замыслом, учреждения советской власти и рассматривались не как институты “буржуазной” представительной демократии, а как органы прямого народовластия. На практике новая система оказалась совершенно недееспособной: положенная в ее основу концепция полновластия советов всех уровней находилась в разительном контрасте с иерархическим принципом организации государственной власти и при попытке ее реализации вела лишь к дезинтеграции государства. От нее поэтому быстро отказались, и она вскоре превратилась не более, чем в ширму, маскировавшую подлинные властные структуры – партийные. За советами, как политическим институтом, осталась, по существу, лишь символическая функция демонстрации единства народа и власти (партии).

Эта система, сохранившая, как ни странно, название “советской”, окончательно сложилась к концу 20­х годов и оказалась на редкость устойчивой, хотя и не была свободна от структурных изъянов, периодически ввергавших ее в кризисы. Имманентным источником таких кризисов была специфическая организация хозяйственной жизни с характерным для нее всевластием ведомств, экономически весьма неэффективная. Фактически в СССР существовало своеобразное двоевластие, и соперничество двух властных структур – партийной и хозяйственной – составляло скрытую пружину политической жизни советского общества. По устранении Н.Хрущёва эта борьба завершилась унией на личной основе, что окончательно развязало ведомствам руки и быстро завело страну в тупик.

Другой источник кризиса был связан с переходом значительной части социально активного населения в оппозицию к господствующему режиму. Этот процесс сопровождался сменой предустановок и породил новое политическое сознание. В результате начавшиеся в 1987 году реформы (“гласность”) дали неожиданный эффект: на арену политической жизни вышли деятели новой генерации, культура которых разительно контрастировала с традиционной. Этот контраст во многом определил содержание и характер политических инноваций в советском обществе.

 

Конституционная реформа

К

онституционная реформа 1988 года положила начало радикальной перестройке политической системы в стране. Внешне она была “замаскирована” под реставрацию учреждений советской власти революционной эпохи: по крайней мере, некоторые черты вновь создаваемых институтов прямо восходили к октябрьским образцам. Это не значит, конечно, что ностальгия по “славному прошлому” была основным мотивом их появления – на этот счет имелись более актуальные и вполне прагматичные соображения. Но и символы играли свою роль. Та легитимность, которую коммунистический режим обрел в период правления Сталина, была утрачена. Обрести ее вновь на прежних основаниях без полной смены политического курса, т.е. без отказа от начатых реформ и переориентации на реставрацию старых порядков, было невозможно. Но столь же невозможным был для Генерального Секретаря ЦК КПСС и полный разрыв с коммунистическим прошлым. Оставалось найти в этом прошлом такие элементы политической системы, которые, не будучи связаны происхождением с одиозной фигурой Сталина, не были впрямую дискредитированы его режимом. При таких посылках обращение к досталинскому периоду советской истории представлялось естественным.

К этому стоит добавить, что риторика революционной эпохи была во многом созвучна настроениям второй половины 80­х годов, а лозунги “Власть – Советам, земля – крестьянам!” в приложении к социальным и политическим реалиям периода перестройки звучали вполне актуально.

С институциональной точки зрения, основное нововведение, предусмотренное реформой, заключалось в создании постоянно действующего органа представительной власти. “Доперестроечный” Верховный Совет таким органом, разумеется, не был. Но, с точки зрения политической, еще большее значение имело намерение реформаторов отказаться от ставшего уже привычным тотального партийно-государственного контроля за ходом выборов, начиная с выдвижения кандидатур и кончая подсчетом голосов и принятием постановлений избирательных и мандатных комиссий. Для восстановления легитимности власти нужны были реальные выборы, а не очередной “праздник советской демократии”. С другой стороны, полная свобода выборов была чревата немедленным отстранением реформаторов от власти: курс М.Горбачева подвергался нападкам с разных сторон, а выборы создавали повод для объединения всех недовольных – и тех, кто отвергал реформы в принципе, и тех, чьи интересы они так или иначе задевали, и тех, кому они казались недостаточно радикальными или недостаточно быстрыми.

В таких условиях партийное руководство во главе с М.Горбачёвым, естественно, испытывало сильнейший соблазн сохранить за собой хотя бы часть тех возможностей манипулировать выборами, которыми располагал старый режим. Это неизбежно придавало амбивалентный характер самому замыслу реформы. Сделав большой шаг в направлении демократизации политической системы, реформаторы тут же сделали три шага назад: поправки к Конституции, вынесенные в октябре 1988 года на всенародное обсуждение и месяц спустя принятые, несмотря на шквал протестов, без существенных изменений внеочередной сессией Верховного Совета СССР, предусматривали троякое ограничение избирательных прав.

Во-первых, выборы становились двухступенчатыми: избранные непосредственно гражданами народные депутаты (2250 человек) составляли Съезд народных депутатов, очередные заседания которого должны были проводиться раз в год. Съезд, в свою очередь, выбирал двухпалатный Верховный Совет (по 271 депутату в каждой палате) – “постоянно действующий законодательный, распределительный и контрольный орган государственной власти”.

Во-вторых, треть народных депутатов (750 человек) должна была выбираться не населением, а “общественными организациями”: Коммунистической партией, комсомолом, профсоюзами, объединениями женщин, ветеранов войны и труда, творческими союзами и т.п. Распределение мандатов между общественными организациями регламентировала статья 18 нового Закона СССР о выборах народных депутатов СССР, по которой за КПСС, в частности, закреплялось 100 депутатских мандатов. В соответствии со статьей 95 Конституции выборы народных депутатов от общественных организаций должны были проводиться “на их съездах, конференциях либо пленумах их общесоюзных или республиканских органов”.

Наконец, в-третьих, статьей 100 Конституции и статьей 38 избирательного закона предусматривалась возможность (норма не носила обязательного характера) проведения “окружных предвыборных собраний” “для обсуждения выдвинутых по округу кандидатов в депутаты и принятия решений о представлении кандидатов для регистрации в соответствующую избирательную комиссию”. Собрания созывались окружными избирательными комиссиями, от которых в значительной мере зависели как состав их участников, так и порядок работы. Эти положения Конституции и Закона о выборах создавали широкие возможности для предвыборных манипуляций и позволяли чиновникам из избирательных комиссий без особых усилий отводить нежелательные кандидатуры: даже выдвинутые в полном соответствии с законом кандидаты не подлежали регистрации и не допускались к участию в выборах, если окружные предвыборные собрания отказывали им в поддержке.

Формально, таким образом, конституционная реформа 1988 года серьезно ограничивала те самые избирательные права, которые советские граждане впервые, благодаря ей, получили возможность осуществить на деле. М.С.Горбачёв и реформаторы из его окружения разрешили проведение первых в стране реальных выборов, но на всякий случай “подстраховались”: ни одно из требований, призванных обеспечить выявление подлинной воли избирателей, не выполнялось, и назначенным на март 1989 года выборам не суждено было стать ни прямыми, ни равными, ни свободными.

 

“Демократическая болтовня” и “настоящее дело

Т

ем не менее, выборы прошли в обстановке беспрецедентного общественного интереса, и когда 25 марта 1989 года в Кремле открылся Первый Съезд народных депутатов СССР, страна прильнула к телевизорам. Потом шутили даже, что съезд спровоцировал первую общенациональную политическую забастовку[2].

Несмотря на то, что демократическая оппозиция добилась впечатляющих успехов лишь в нескольких крупных городах и могла рассчитывать всего на две-три сотни мандатов из более, чем двух тысяч, с открытием Съезда связывались надежды на резкое ускорение демократических преобразований. В конце концов, почти все видные деятели демократического движения выборы в своих округах выиграли и доступ к парламентской трибуне получили. Возврат к старой спячке в этих условиях казался немыслимым.

Первый съезд народных избранников оказался совсем не похож на обычную парламентскую сессию: скорее он напоминал политический митинг, ставший, с помощью телевидения, всесоюзным. Воодушевленные непривычными возможностями, депутаты рванулись к трибуне и микрофонам – каждый со своим диагнозом национальных болезней и своими рецептами лечения. Зрелище было драматичное.

В нашу задачу, впрочем, не входит составление хроники этих событий. Мы хотели бы предложить вместо этого нечто вроде “группового портрета на фоне политической культуры”, составленного на основе анализа политической риторики и политического поведения народных депутатов.

Начнем с полемики вокруг процедурного вопроса, само обращение к которому вызывало раздражение и трактовалось как отказ заняться “реальным делом”. Противопоставление “настоящего дела” “пустым разговорам” и “демократической болтовне” было на Первом Съезде одной из самых распространенных риторических фигур. Конечно, эта позиция преследовала вполне определенные прагматические цели, но отсюда отнюдь не следует, что она была всего лишь позой: напротив, она апеллировала к реально существовавшим установкам политического сознания. Отдельные высказывания подобного рода могли быть мотивированы тактическими соображениями, могли даже инспирироваться заинтересованными лицами, но они несомненно находили отклик – как на самом Съезде, так и за его стенами. Во всяком случае, призывы “прекратить болтовню” и “заняться делом” неизменно встречались аплодисментами.

Вот несколько примеров. Не успел депутат А.М.Оболенский предложить свою кандидатуру на пост Председателя Верховного Совета в качестве альтернативы М.С.Горбачёву, как прозвучало требование беречь время, “не только свое, но и время нашего советского народа. Страна находится у черты, а мы здесь уже начинаем заниматься пустопорожними разговорами”[3].

На следующий день один из депутатов заявил: “У нас перед народом стоит столько проблем, которые мы должны решать сегодня. А мы здесь занимаемся демагогией. В конце-то концов мы же приехали сюда работать, а не демагогию разводить. Товарищи, одумайтесь, что вы делаете?”[4]

Днем позже этот вопрос поднимается уже от имени “многочисленных избирателей, которые следят за ходом Съезда”: “Надоела, говорят, болтовня. Когда вы перейдете к конкретным делам?”[5]

Но, пожалуй, самое поразительное заявление такого рода прозвучало на пятом заседании Съезда (29 мая 1989 г.): “Товарищи мужчины-депутаты, если такими темпами мы с вами будем работать... В школах начинаются каникулы, нам, женщинам, нужно домой, и давайте работать по-деловому. (Аплодисменты)”[6].

Не менее привычным было обвинение в саботаже: процедурные вопросы, дескать, вообще поднимаются с единственной целью “сорвать работу” Съезда, “увести его в сторону” и т.п. В первый же день заседаний в Президиум была направлена записка следующего содержания: “Попытки некоторых депутатов увести Съезд на обсуждение процедурных вопросов – очень вредное дело. Это не создает авторитета нашему Съезду перед избирателями...”[7]

Столь презрительное отношение к процедурным проблемам объяснялось, конечно, полным непониманием того, в какой степени характер политического института определяется процедурами его работы. Но в основе этого непонимания лежало специфическое видение представительного института, уходящее корнями в национальную политическую культуру. В соответствии с традиционной “соборной” предустановкой, назначение Съезда народных депутатов, да и вообще институтов подобного типа, состояло в новой легитимации власти и – в данном случае – проводимых этой властью реформ, а отнюдь не в том, чтобы взять на себя непосредственное осуществление реформ и саму власть.

Это стало ясно в первый же день работы Съезда, когда академик А.Д.Сахаров выступил с протестом против предложенной Съезду повестки дня. Суть его возражений сводилась к тому, что проект повестки предусматривал выборы Председателя Верховного Совета и его первого заместителя, а также самого Верховного Совета (пункты 2-4) до обсуждения доклада М.С.Горбачёва – очевидного кандидата на должность Председателя (пункт 5), что Сахаров охарактеризовал как нарушение естественного порядка: “сначала обсуждение, представление кандидатами их платформ, а затем уже выборы”[8]. В противном случае, предостерегал он, Съезд из высшего законодательного органа превратится в “собрание выборщиков”.

Но большинство участников Съезда против такой перспективы как раз ничего не имело. Они и съехались-то в Кремль для того, чтобы быстро сделать то, для чего их созвали – раз уж это оказалось нужно – и затем разъехаться, и заняться, наконец, “настоящим делом”. Недаром выступивший вскоре после А.Д.Сахарова депутат, возражая ему, перевел разговор в “практическую плоскость”: зачем слушать и обсуждать доклад до выборов, если кандидат все равно один, да и сами представители московской группы, по их же словам, его поддерживают. “Для того, чтобы слушать будущего Председателя Верховного Совета, нужно прежде всего облечь его полномочиями. <...> Мы ведь не можем с вами слушать просто пустые обещания, нам нужно знать, что будет подкреплено делом”[9]. В этом месте протокол отмечает: “Аплодисменты”.

При таком понимании, функция Съезда сводилась, по существу, к демонстративному плебисцитарному акту – наподобие аналогичных актов Земских Соборов средневековой Московской Руси или решений органов Советской власти периода революции. По-видимому, в этом видели его назначение и инициаторы конституционной реформы 1988 года. Во всяком случае, им удалось создать орган, который все равно ни на что другое оказался не способен.

Правда, к тому времени, когда собрался Второй Съезд (12-24 декабря 1989 года), депутаты – видимо, под влиянием опыта парламентской деятельности, полученного в Верховном Совете – в основном, преодолели аллергию к процедурной стороне своей работы. Но ход самого Съезда наглядно показал, что “конструктивные” изъяны, заложенные в фундамент нового политического института, неустранимы. И дело было не только в персональном составе депутатского корпуса – в том, что на Съезде доминировало “агрессивно-послушное”, “сталинско-брежневское” большинство[10] (после новых выборов соотношение сил могло измениться), и не только в том, что чудовищно громоздкой оказалась процедура выборов Верховного Совета (и здесь, постаравшись, можно было придумать что-нибудь более здравое). Дело было в том, что депутатский корпус из 2250 человек был в принципе не способен к конструктивному обсуждению какого-либо серьезного вопроса[11].

Различия между “соборной” и “парламентской” моделями представительного института можно свести к трем основным пунктам:

1) Концепция, лежащая в основе парламентской модели, рассматривает депутата как представителя своих избирателей. Хотя парламент в целом может рассматриваться как совокупный представитель электората, эта идея редко выступает на первый план. Но именно такой подход характерен для соборной модели: учреждение такого рода потому и считается представительным, что “представляет” народ в целом.

2) При таком понимании собор, естественно, рассматривается как единое целое: если внутри него и есть различия (в подходах, позициях, интересах), это считается недостатком и должно быть изжито. Тесно связанная с организмическим пониманием общества, соборная модель имплицитно предполагает недопустимость плюрализма. Парламентская же модель исходит из того, что наличие в представительном органе групп, выражающих и отстаивающих разные интересы, не просто естественно – в сущности, оно-то и оправдывает само существование данного института.

3) Поэтому основная функция парламента – согласование различных групповых интересов и поиск взаимоприемлемых решений. Дебаты и переговоры – основное занятие парламентария. Собор же, как “представитель” народа в его взаимоотношениях с властью, нужен лишь постольку, поскольку дает ей народную санкцию. Он и собирается поэтому лишь тогда, когда власть по каким-то причинам утрачивает легитимность и нуждается в новом ее подтверждении. Собор призван сказать или “да”, или “нет”, что придает его деятельности ярко выраженный плебисцитарный характер.

Что касается Съездов народных депутатов, то как раз на обсуждение проблем – а, по Конституции, на их рассмотрение выносились важнейшие проблемы государственной жизни – им просто не хватало времени. Странно было наблюдать, как “подводилась черта” под “дальнейшим обсуждением”, как секретариат подсчитывал, представители скольких союзных и автономных республик уже получили слово по данному вопросу. О том, чтобы предоставить возможность высказаться каждому депутату, не могло, разумеется, быть и речи. Естественно, вставал вопрос, а зачем их вообще собрали? Зачем проводить выборы по каким-то избирательным округам, если слово на Съезде предоставляется “республикам” и “делегациям”?

Правда, депутатам, которые так и не смогли выступить на заседаниях съездов, предложили компенсацию – они могли представить тексты своих выступлений в секретариат для приобщения к стенографическому отчету. Любопытная деталь: в опубликованных отчетах первых двух съездов тексты таких непроизнесенных речей занимают не меньше места, чем протокольные записи действительно состоявшихся выступлений. Но ведь эти люди собрались не на научный симпозиум. Для законодательного же органа “посмертная” публикация не имела никакого смысла: предложения и аргументы, содержавшиеся в этих текстах, уже не могли повлиять на аудиторию, которой они были адресованы, а значит, и на решения, которые та принимала. Начиная с Третьего Съезда, число таких “письменных” выступлений резко сокращается[12] – способы “апеллировать к общественности” депутаты нашли иные.

 

 

“Народность” и “соборность

С

истему предустановок, на которой базировалась политическая культура депутатского корпуса, красноречиво характеризовала привычная в прошлом и во время предвыборной кампании вновь вошедшая в обиход риторика народовластия. Убеждение, что они “представляют народ”, стало важнейшим элементом самоидентификации депутатов. Даже депутаты, избранные от общественных организаций, которым, казалось бы, лучше вообще не касаться этой опасной материи, коль скоро легитимность их депутатского статуса вызывала сомнения, охотно рекомендовались представителями широких социальных слоев, составлявших – нередко чисто номинально – массовую базу тех организаций, от которых они были избраны.

Выражения типа “я выступаю от имени женщин – половины населения нашей страны”, “я и мои товарищи представляем более 50 миллионов пенсионеров”, “я представитель аппарата численностью в 140 миллионов человек – советских профсоюзов”, “на Съезде мой мандат представлен крестьянством”[13] перемежались протестами против предполагаемой дискриминации депутатов от общественных организаций (“Думаю, неприятно слушать моим избирателям, когда меня называют как бы назначенным депутатом”[14]), а ссылки на позицию избирателей и заявления от их имени нередко давались в контексте, который недвусмысленно подразумевал электорат территориальных округов. Депутат от Коммунистической партии, избранный Пленумом Центрального Комитета, говорил о своих избирателях так, как если бы это были не несколько сот членов правящей элиты, а рядовые граждане того района, в котором он возглавлял партийный комитет: “Меня избиратели просили передать также свою обеспокоенность по поводу ухудшения трудовой, общественной дисциплины в стране, сворачивания антиалкогольной политики”[15]. Не ставя под сомнение обеспокоенность членов ЦК состоянием трудовой дисциплины, а тем более – сворачиванием антиалкогольной политики, мы все же не решаемся предположить, что Центральный Комитет правящей партии не имел иной возможности довести эту обеспокоенность до сведения Съезда и просил о содействии секретаря одного из омских райкомов. Говоря о своих “избирателях”, выступавший явно имел в виду не Горбачева и иже с ним.

Это был не единичный случай. Другой депутат от КПСС, чабан из Киргизии, поведала Съезду о том, что ее избиратели и коллеги (надо полагать, все же – чабаны, а не члены ЦК) в ходе многочисленных предвыборных встреч (тоже, наверное, не в ЦК КПСС) поручили ей поставить перед правительством волновавший их вопрос о закупочных ценах на мясо[16].

Было бы ошибочно третировать подобные факты как простые демагогические уловки или риторические фигуры. В ряде случаев это могла быть демагогия и уж, конечно, это была риторика, но и демагогические приемы, и расхожие риторические обороты – важные индикаторы политической культуры. То обстоятельство, что депутаты, избранные, как тогда выражались, на “междусобойчике” несколькими десятками или сотнями голосов, считали себя вправе говорить от имени “50 миллионов ветеранов”, “140 миллионов членов профсоюзов”, а то и “половины населения нашей страны”, свидетельствует о живучести мифа о пресловутом “единстве советского народа”, представлять который можно – в том числе, и в высшем органе государственной власти – и без его прямого мандата, просто в силу некоего субстанциального с ним родства.

Такое же понимание представительства прослеживается в речах депутатов, выступавших “от имени” тех или иных регионов, за которыми отчетливо вырисовывалась модель региона, как некоего органического целого, интересы которого адекватно представлены данным депутатом уже в силу того, что он сам – “оттуда”. И это несмотря на то, что “население региона” – весьма абстрактная социальная общность, политическая консолидация которой, если она не совпадает с этносом, достаточно проблематична. В каждом регионе, безусловно, есть проблемы, которые вызывают общую озабоченность и акцентирование которых может создать базу для такой консолидации. Но проблем, которые разделяют людей, никак не меньше. Это обстоятельство позволяет нам интерпретировать преимущественное обращение к проблемам первого рода не столько как свидетельство их большей актуальности (что само по себе возможно, но является скорее исключением, чем правилом[17]), сколько как проявление “соборных” установок самих депутатов.

Вот характерный пример. Выступает врач с Алтая и заявляет: “Хочу высказать с этой трибуны пожелание нашей алтайской делегации и делегации Белоруссии о том, что нам с вами нужно поднять уважение общества к хлебу”[18]. Можно ли трактовать это высказывание как доказательство существования некоего алтайско-белорусского политического блока? Вряд ли. Может быть, это специфически алтайская или специфически белорусская проблема? Тоже нет. Может быть, на Алтае и в Белоруссии она стоит острее, чем другие проблемы? Весьма сомнительно и противоречит общему смыслу сказанного. Тогда зачем это вообще было сказано? И зачем нужно было ссылаться на мнение белорусов? Вот типичный пример суждения, мотивированного исключительно установкой (бессознательной или ясно не осознаваемой) на конструирование некоего социального единства. При этом “придумывать” сами “консолидирующие” проблемы нужды, как правило, нет: проблемы всегда найдутся, но их произвольная “регионализация” никакого действительного единства на региональном уровне, конечно, не создает и остается не более, чем риторической фигурой, выражающей, правда, скрытые социально­онтологические установки оратора.

Стоит ли после этого цитировать еще и выступления депутатов, избранных от территориальных округов? Уж они-то имели право считать себя избранниками народа. Поэтому ссылки на волю избирателей, если они встречаются в их речах, сами по себе еще ни о чем говорят. Зато в них проступают порой исключительно яркие признаки “соборного” сознания, вроде следующей декларации о непогрешимости народной воли: “А те высказывания, которые здесь допустили некоторые выступающие о некомпетентности и неспособности депутатов решать вопросы в Верховном Совете СССР, я считаю неправомерными. Все мы избраны народом, а народ не мог ошибиться в своих депутатах[19]. На “безошибочное чутье” народа, сразу распознающего, “где таится опасность”, ссылался для обоснования своей точки зрения другой участник Съезда[20]. Вообще, этот образ – народа, стоящего по ту сторону кремлевских стен и пристально следящего оттуда за словами и делами своих избранников, все видящего, все слышащего и все прекрасно понимающего – был одним из самых популярных в депутатской среде.

Другим не менее характерным показателем живучести “соборного” сознания была реакция Первого Съезда на выход группы московских депутатов от научных организаций и творческих союзов из общемосковской делегации и предложение создать “межрегиональную независимую депутатскую группу”. Выступивший с соответствующим заявлением Г.Х.Попов[21] был тут же обвинен председательствующим (председательствовал на заседании М.С.Горбачев) в “расколе Съезда”[22]. А после перерыва (и, надо полагать, соответствующей подготовки) обвинения во “фракционной деятельности” зазвучали в полную силу. “Я хотел бы призвать депутатов <...> отвергнуть вредную, политически ошибочную идею о конфронтации Съезда и образовании фракции... Избиратели не поймут ни одного депутата, который сейчас покинет свой депутатский пост в составе делегации и перейдет в какую-то фракцию”, – заявил депутат Н.С.Петрушенко[23].

Если судить по реакции аудитории, идея образования независимой депутатской группы буквально ужаснула депутатов. В известной мере возмущение это было, конечно, наигранным, а протесты явно дирижировались. Но отклик находили. С осуждениями и предостережениями, хотя и деликатными, выступили даже единомышленники Попова. Оправдываться начал и сам “виновник” дискуссии. “Никаких интересов, кроме интересов перестройки, ни у кого здесь нет. <...> В моем выступлении вообще не упоминалось слово “фракция”, – сказал он. – Я не понимаю, почему кому-то нужно попытку группы людей разрабатывать какой-то вопрос доводить обязательно до вывода о стремлении к фракции. (Шум в зале). <...> Я думаю, что до тех пор, пока у нас есть хоть малейшая возможность работать вместе, надо работать вместе. Я глубоко убежден в том, что у нас такая возможность есть. Поэтому я хотел бы, чтобы никаких разговоров о фракциях больше не было. Раз мы готовы работать, давайте работать. (Аплодисменты)”[24].

Вопрос был закрыт: обвинения во фракционности оказались настолько грозными, что напугали даже тех деятелей оппозиции, которые, в принципе, ничего против фракций не имели и теоретически считали их наличие само собой разумеющимся. В ходе предвыборной кампании и – по ее завершении – в процессе подготовки к Съезду перспективы создания оппозиционной фракции обсуждались открыто и никого не смущали. Тем не менее, с “апологией” фракционности на самом Съезде никто так и не выступил.

Принципиальная позиция “фракционеров” была сформулирована лишь в опубликованном после Съезда тексте несостоявшегося выступления Ю.Н.Афанасьева: “Говорят, делая круглые от страха глаза: “Да ведь это фракция!” Что ж, нормальное партийное и парламентское слово. Оно означает, что будучи частью съездовского целого, группа депутатов считает нужным оформить себя перед лицом народа в виде особой части, ввиду отличия многих своих представлений и предложений от позиции большинства, идущего за другой, нужно сказать, уже существующей и прекрасно сложенной фракцией...”[25]

Достоянием общественности слова эти стали много позже. Почему же они или подобные им не прозвучали в зале заседаний? Помешало общая атмосфера Съезда, давление аудитории? И хотя Межрегиональная депутатская группа была все же создана, формально о переходе в оппозицию она заявила лишь полгода спустя – после того, как следующий – Второй – Съезд народных депутатов отверг все исходившие от нее предложения по политической реформе.

Дискуссия на Съезде продемонстрировала глубокую убежденность большинства депутатов в принципиальной недопустимости плюрализма – и это, несмотря на все дифирамбы, которые ежедневно звучали в его адрес. Только этим можно объяснить, почему обвинения во “фракционности”, звучавшие вполне в духе партийных дискуссий 20-х годов, находили отклик в высшем органе представительной власти государства. В сознании большинства все еще доминировала знакомая с детства модель партийного съезда, “дискуссию” на котором составляли, в основном, рапорты с мест. Та же тенденция – вместо обсуждения рассматриваемого вопроса, доложить о состоянии дел в своем регионе – отчетливо, хотя и с новыми критическими нотками, легко прослеживается и по протоколам Первого Съезда народных депутатов.

 

 

Кто такие “мы”?

Е

ще одним приемом выявления моделей социальной реальности, определяющих характер политического дискурса, является анализ употребления и выяснение значения личного местоимения “мы” в конкретном тексте или группе текстов. “Мы” не только общепринятая форма социальной самоидентификации автора (оратора) – наиболее очевидный, “лежащий на поверхности” объект анализа, – но и важнейший риторико-софистический прием, позволяющий путем варьирования или подмены значений доводить до аудитории и даже навязывать ей точку зрения, которая эксплицитно не выражается и потому не подвергается рациональному анализу и критике. Это не значит, конечно, что все случаи такого рода – проявление сознательного манипулирования аудиторией; это как раз довольно редкий случай. Гораздо чаще подмена значений происходит “естественным образом” и выражает отчетливо не осознаваемые, но оттого не менее реальные установки массового сознания. Такая “естественная” подмена может иметь место в связи с изменением акцента или темы разговора, мотивироваться обращением к иному адресату и т.п., но это отнюдь не мешает ей оказывать вполне определенное воздействие на слушателя. Напротив, именно “естественность” подмены создает благоприятные условия для выражения имплицитных моделей социальной реальности и их трансляции от оратора к слушателю. С другой стороны, лишь конгруэнтность соответствующих моделей участников дискурса делает такую подмену ненарочитой и, следовательно, функционально значимой.

В настоящей работе мы не ставим себе целью провести исчерпывающий анализ такого рода. Ограничимся лишь несколькими примерами, с нашей точки зрения, достаточно показательными.

“Товарищи депутаты! Острота и полемичность дискуссии, развернувшейся на нашем Съезде, вполне понятна. Ведь мы обсуждаем самые назревшие, самые насущные проблемы, затрагивающие основы развития нашего многонационального государства в области экономики, политики, межгосударственных отношений. При этом ни у кого из нас нет права на истину в последней инстанции, права утверждать, что лишь собственная точка зрения – единственно правильная. Только коллективный разум, опирающийся на общественную практику, реалии нашей жизни, научное предвидение могут служить гарантией от серьезных ошибок, которые не простят нам ни современники, ни потомки.

Вопрос сегодня стоит так: или мы поддадимся эмоциям, групповым интересам, личным амбициям и уведем Съезд в сторону от решения острейших проблем в политической, экономической и духовно-нравственной сферах, или же, исходя из реальных условий, объективного анализа, выработаем программу выхода страны из кризисного состояния, наметим конкретные пути ее практической реализации. Мы обязаны помнить, что избиратели, весь советский народ ждут от нас не громких речей, обещаний, легковесных призывов, а взвешенных глубоко продуманных, конструктивных решений”[26].

В этом пассаже личное местоимение “мы” и притяжательное местоимение “наш” встречаются девять раз. В семи случаях они относятся к участникам Съезда, в двух – там, где речь идет о “нашем многонациональном государстве” и “реалиях нашей жизни”, – подразумевается народ (страна) в целом. Любопытно, что в последнем значении местоимения “наше”, “наша” употребляются в тех самых предложениях, где уже встречались или еще встретятся местоимения “мы”, “нам” в первом – относящемся только к депутатам – смысле. Возникающая вследствие этого смысловая интерференция создает предпосылки для непроизвольного отождествления депутатского корпуса с народной массой – и это несмотря на то, что последняя фраза данного фрагмента содержит явное противопоставление первого последней.

В оставшейся части рассматриваемого текста[27] слово “мы” и производные от него встречаются еще 21 раз; кроме того, в одном случае оно опущено – по-видимому, из стилистических соображений, – но подразумевается. При этом значения распределились следующим образом: в трех случаях “мы” и производные от него относятся к депутатскому корпусу и Съезду, семь раз употребляются в значении “народ” (“общество”, “страна”), в двух случаях означают партийно-политическую или партийно-хозяйственную элиту, один раз использовано в значении “жители региона”.

Наконец, мы имеем восемь случаев употребления “мы”, которые можно трактовать двояко. Так, в трех случаях его можно отнести одновременно и к народу, и к партийной элите, в четырех – интерпретировать как относящееся или к партийно-политической элите, или к депутатскому корпусу, в одном случае под “мы” можно понимать и партийное руководство и жителей региона, который представляет данный депутат. Отметим как характерный факт, что во всех без исключения случаях “двойного” смысла одним из возможных референтов местоимения обязательно оказывается партийное руководство.

Если указанные фрагменты расположить в том порядке, в котором они встречаются в тексте, получим следующую последовательность:

н – н – н – д/э – ндд/э – д/э – [э] – н/э – э – н/э – рдр/э – н/э – э – н – н – д/э – нд,

(где “д” означает “депутаты”, “н” – “народ”, “р” – “регион”, “э” – “элита”; в квадратных скобках – опущенное, но подразумеваемое местоимение; наклонной скобкой разделены варианты толкования одного и того же местоимения).

В отличие от первой части анализируемого текста, личное местоимение “мы” (и производные от него) больше не употребляются в разных смыслах в одном и том же предложении. (Единственное исключение составляет фраза с опущенным местоимением, в которой оно – в значении “партийная элита” – следует за словами “у нас”, допускающими двоякую интерпретацию: “депутатский корпус” versus “партийная элита”). Имеется, правда, еще четыре случая, когда указанные местоимения используются в разных значениях в предложениях, непосредственно следующих друг за другом: позиции 5-6-7 (н – дд/э), 10-11 (э – н/э), 13-14 (др/э) и 17-18-19-20-21 (н – н – д/э – нд). Но возможность двоякой интерпретации создает не менее благоприятные предпосылки для взаимопроникновения смыслов и соответствующего бессознательного отождествления понятий, чем чередование.

В заключение обратим внимание еще на одну примечательную особенность употребления или, точнее, неупотребления местоимения “мы” в рассматриваемом тексте. Большой фрагмент его, посвященный анализу ошибок партийно-государственного руководства “как стратегического, так и тактического плана” и порожденных ими “острых проблем”[28], вообще не содержит ни одного личного местоимения. Нет в нем и замещаемых ими “имен”. Использование безличных местоимений (“это привело”), пассивных (“за минувшие годы было допущено”) и возвратных (“развитие плюрализма... сопровождалось”, “стремление... обернулось”) глагольных форм, монотонное повторение абстрактных отглагольных существительных (“преобразования”, “возрождение”, “становление”, развитие”, “неумение”, “стремление”, “сопротивление”, “ухудшение” – все это в шести предложениях!) позволило преодолеть возникшие при этом стилистические трудности, а главное – посредством превращения предиката в субъект разрушить невольную ассоциацию между предполагаемым, но неупоминаемым субъектом (“мы” как “партийная элита”) и перемещенным со своей естественной позиции предикатом (“наши” действия и их последствия).

Указанный прием можно интерпретировать двояко. С одной стороны, его можно рассматривать как попытку снять с партийного руководства ответственность за допущенные им “ошибки” и “просчеты”: их отрицательные последствия изображаются как результат действия безличных, стихийных, в крайнем случае, каких-то чуждых самому руководству безымянных “антиперестроечных” сил. Но гораздо логичнее толковать его как нежелание автора полностью идентифицировать себя с этим руководством, как стремление, избегая явного противопоставления, дистанцироваться от него. Но почему не сделать это открыто? В конце концов, весь смысл данного фрагмента – в осуждении политики, приведшей общество к столь плачевному, по мнению автора, состоянию.

Здесь, однако, необходимо принять во внимание тот факт, что открытая критика в адрес лидеров-реформаторов предполагала и открытое размежевание с ними. В таком случае, личное местоимение “мы” уже не могло означать “партийное руководство” – в данном контексте его пришлось бы толковать как “противники реформ”. Открытый переход части партийной элиты в оппозицию к официальному руководству партии знаменовал бы крушение мифа о единстве партии и ставил под вопрос другой основополагающий миф – о единстве партии и народа. После столь решительного шага спасти оба мифа можно было, только заклеймив вождей перестройки как антипартийную и – в то же время – антинародную группу. Если автор не был к этому склонен или готов, логика “соборного” мышления требовала избегать употребления местоимения “мы” в контексте, предполагавшем серьезные разногласия внутри партийной элиты. “Фигура умолчания” позволяла пройти между Сциллой и Харибдой: с одной стороны, осудить ошибочные, с точки зрения автора, действия руководства, зафиксировав, тем самым, наличие разногласий, с другой – по-прежнему, как ни в чем ни бывало, внушать уверенность относительно единства партийных рядов – необходимого компонента мифа о сплочении народа вокруг партии.

Впрочем, оба варианта интерпретации рассматриваемого стилистического приема не исключают, а, скорее, предполагают друг друга: с партии вина должна быть снята в любом случае, даже если для этого придется доказывать “антипартийный” характер данного состава ее руководства. Констатация же разногласий может считаться доказательством наличия в партии “здоровых сил”.

Здесь требуется, однако, оговорка: при выступлении в парламенте перед его членами употребление местоимения “мы” в значении “депутаты” естественно, а потому малоинформативно. Поскольку объект идентификации налицо, а сама идентификация, как риторический прием воздействия на аудиторию, ситуативно необходима, трудно ожидать, что какой-то оратор в состоянии будет обойтись без этого слова, тем более, что иные способы выражения того же содержания менее употребительны, а то и вовсе отсутствуют. Те же оговорки справедливы в отношении устойчивых словосочетаний типа “наша страна”. Поэтому, встречаясь с подобным употреблением слов “мы” или “наш”, не стоит спешить с выводами. Но тем более показательным оказывается появление в аналогичных обстоятельствах в речи или тексте этих же слов с иными значениями (иными референтами). Так, словосочетания “наша жизнь” или “наш народ” эмоционально выразительнее словосочетания “наша страна”, а идентификация с общностью, находящейся за пределами аудитории, к которой оратор непосредственно обращается, выглядит более драматично, чем идентификация с присутствующими.

В свете сказанного представляется очевидным, что интерполяция слова “мы” в значении “непосредственно присутствующие” (в нашем случае – “депутаты”) в контекст, в котором оно замещает также и иные объекты идентификации, равно как и специфические приемы и обстоятельства такой интерполяции, существенным образом характеризуют понимание оратором (автором текста) отношений между двумя общностями. Напротив, систематическое употребление местоимений “мы” и “наш” в каком-то одном смысле характеризует лишь степень идентификации говорящего с данной общностью (его оценку своего статуса, как определяемого принадлежностью к данной общности), но само по себе еще ничего не говорит о том, как он понимает и оценивает саму эту общность). Так, в выступлении Н.С.Петрушенко на четвертом заседании Съезда местоимения “мы”, “наш” встречаются 26 раз, из них 20 раз – в значении “депутаты Съезда”, 3 раза – в значении “группа депутатов” и еще в 2 случаях могут пониматься двояко: как “депутаты вообще” или “как группа депутатов”. В целом, в 25 случаях из 26 “мы” означает “депутаты”, и только один раз – в выражении “наш многонациональный Союз” – подразумевается “народ” или, точнее, “страна”[29].

Иная картина выявляется при анализе переданного в Секретариат Съезда выступления депутата Сухова Л.И., водителя из Харькова[30]. Здесь “мы” употребляется в двух разных смыслах с почти равным распределением значений: из 34 случаев употребления этого и производных от него местоимений в 17 случаях оно относится к депутатам, 12 раз подразумевается “народ”, 2 раза означает “шоферы” (профессиональная группа, к которой принадлежит депутат и которая, как явствует из контекста, экземплифицирует понятие “народ”); наконец, в 3 случаях “мы” можно истолковать двояко: и как “депутаты”, и как “народ”. Это свидетельствует о значительном сближении понятий “народ” и “депутаты” в сознании автора и позволяет предположить, что, с его точки зрения, социальная функция депутата заключается в том, чтобы “должным образом” представлять народ. Поскольку, в то же время, сближение понятий “народ” и “политическая элита” для него нехарактерно – во всяком случае, в данном тексте оно не просматривается, равно как и какая бы то ни было самоидентификация с элитой – можно сделать вывод об антиэлитарном понимании такого “представительства”. Косвенным образом это свидетельствует о вероятном негативном отношении депутата к идее профессиональной парламентской деятельности.

Подобные убеждения, будучи несомненно связаны с “соборной” моделью представительства, накладываются, однако, на отчетливое осознание социальных противоречий, хотя последние и воспринимаются преимущественно через призму “неурядиц повседневной жизни”: “Что же это за хозяйственный механизм, когда одни строят двухэтажные дачи, другие не могут найти материалы, чтобы как-то благоустроить свое постоянное жилье? Одни бегают 20-25 лет, добиваясь установки телефона, имея основание на первоочередное подключение, другие, которым от роду 20-25 лет, без всяких осложнений пользуются этими благами. Одни бегают как сумасшедшие по очередям за необходимыми товарами, другие, нахально улыбаясь им вслед, без всяких хлопот пользуются этим товаром”[31]. Соединение столь разнородных убеждений: признание факта социальной дифференциации наряду с ориентацией на традиционно понимаемую “народность” – чревато логическими противоречиями, естественным путем разрешения которых представляется разведение “сущего” и “должного”. Отсюда – парадоксальные требования, вроде следующего: “На мой взгляд, наш депутатский корпус должен стать единым монолитом, но не превратиться в беспринципных соглашателей”[32].

Естественно предположить, что антиэлитарное понимание представительства вряд ли будет распространено среди тех, кто принадлежит или причисляет себя к политической элите. Так, в тексте выступления депутата Мироненко В.И., первого секретаря ЦК ВЛКСМ, местоимения “мы” и “наш” встречаются 35 раз, в том числе 12 раз – в значении “депутаты”, 9 раз – в значении “народ”, 4 раза подразумевается политическая элита, 1 раз – депутаты от комсомола, наконец, 9 случаев (почти 25 процентов) допускают двоякую интерпретацию. Здесь опять одним из двух значений неизменно оказывается “элита”: трижды понятие “элита” сближается с понятием “депутаты” (кроме того, в любую из этих категорий можно с равным основанием зачислить “депутатов от комсомола”), 6 раз – с понятием “народ”. Характерно также, что из четырех случаев употребления местоимения в значении “политическая элита” в двух имеется в виду непосредственно “правящая элита”; “политически активная часть общества” подразумевается тоже дважды, но оба раза не в собственно авторском тексте, а в цитате (из М.Горького). Отметим, наконец, что лишь в двух случаях из девяти притяжательное местоимение “наш” употреблено в эмоционально “нейтральных” словосочетаниях “наша новая Конституция” или “наши средства массовой информации”. В большинстве случаев используется личное местоимение “мы” и к тому же – в эмоционально весьма “нагруженном” контексте: “мы втягиваемся в порочный круг”, “мы так натерпелись от некомпетентности” и т.п., или “наша экономика буквально вопит”, “никогда наша армия не должна”[33].

Если сравнить выступление В.И.Мироненко с выступлением, например, А.Д.Сахарова, различие в употреблении местоимений бросится в глаза. А.Д.Сахаров использует местоимения “мы” и “наш” 18 раз, в том числе 12 раз – в значении “депутаты”, 1 раз – в значении “депутаты от Москвы” (еще один случай – “от этого... будет зависеть наша позиция” – можно трактовать двояко: “наша” можно отнести как к позиции всего депутатского корпуса, так и к позиции только “московской группы”). Лишь в одном случае “мы” можно истолковать как “народ” (“мы переживаем революцию”); в трех остальных – используется устойчивое словосочетание “наша страна”[34].

Та же картина – в выступлении Г.Х.Попова: “народ” подразумевается 3 раза (причем дважды используется “нейтральное” словосочетание “логика нашей Конституции” и только один раз речь идет о “нашей перестройке”), тогда как “депутаты” – 16 раз, в том числе депутатский корпус в целом – 6 раз, московская группа депутатов – 9 раз, участники собрания представителей депутатских групп – 1 раз[35].

Проведенный анализ парламентской риторики позволяет выделить три концепции “представительства” и депутатской деятельности, которые, в свою очередь, можно соотнести с определенными моделями социальной реальности. (Следует, однако, иметь в виду, что данные выводы, вследствие фрагментарности анализа, носят предварительный характер). Первая – “парламентская модель”. Ее базис составляет “плюралистическое” видение общества как конгломерата разнородных социальных групп, имеющих разные интересы и нередко конфликтующих друг с другом. При таком понимании идентификация с обществом в целом (“народом”), как правило, не имеет смысла. Идентификация носит или ситуативный характер, или ее объектом является определенная социальная группа, политически представленная партией (разумеется, не в “однопартийном” смысле слова) или фракцией. Напротив, носители “соборного” сознания с готовностью идентифицируют себя (а в нормативном смысле – и депутатский корпус) с народом. “Соборная” риторика сильно напоминает “плюралистическую”, но основана на иной социально-онтологической модели. Третью модель можно охарактеризовать как “коммунистический фундаментализм”. Его особенностью является представление о партии (естественно – единственной) как о руководящей силе общества, лучше всего понимающей и выражающей народные интересы. Выше говорилось о предпосылках и результатах слияния “большевистской” и “соборной” моделей. Их последующее размежевание явилось следствием глубокого кризиса советской политической системы, но, в отличие от того отношения, которое имеется между “соборной” и “плюралистической” моделями (сходство риторики при различии онтологических моделей социальной реальности), здесь различие риторики скрывает близость социальной онтологии.

 

 

Заключение

П

роведенный анализ позволяет охарактеризовать социо-культурную ситуацию, сложившуюся в советском обществе накануне и в период перестройки, и на этой основе попытаться объяснить смысл и ход процесса институциональных инноваций и судьбу представительных органов власти в стране. По нашему мнению, советское общество вступило в состояние, называть которое демократическим было бы преждевременно. К нему больше подошло бы название “посттоталитарное”. Сущность последнего определяется тем, что характерные для тоталитарного общества политические институты дискредитируются и исчезают в то время, как сознание, которое придавало им легитимность, сохраняется, по крайней мере, частично. Съезды народных депутатов продемонстрировали это со всей возможной наглядностью.

В политическом сознании можно выделить три основные составляющие: системы ценностей, модели социальной реальности и стереотипы решения проблем. В системе ценностей советского общества, бесспорно, произошли глубокие, хотя и не всеобъемлющие изменения. Выбор в пользу демократических ценностей состоялся, ценности тоталитарного общества оказались скомпрометированы. Наметились и новые подходы в отношении того, как следует решать встающие перед обществом проблемы. Во всяком случае, и Горбачев, и его преемники до сих пор настойчиво подчеркивали, что предпочитают диалог и компромисс давлению и односторонним акциям. Наиболее консервативным элементом политического сознания оказалась социальная онтология: здесь изменения затронули лишь часть политически активного населения. Большинство сохранило систему предустановок практически в неизменном виде. Между тем, с точки зрения долгосрочных перспектив политической эволюции, роль социально-онтологических моделей представляется более фундаментальной.

Неудивительно, что в подобных условиях процесс институционального обновления идет с трудом. Вновь создаваемые политические институты оказываются во многом чуждыми политической культуре общества и, следовательно, “ненагруженными” имманентными социальными задачами. Они еще не “обросли” системой социальных связей и поэтому лишены устойчивой социальной опоры. Их деятельность зачастую бессодержательна, а работающие в них люди порой просто не знают, чем они должны или могут заниматься. В то же время новые демократические институты постоянно сталкиваются с проблемами, опыта решения которых они не имеют. Отчасти это проблемы, унаследованные от прошлого, отработанные способы решения которых, однако, уже неприменимы. Отчасти они порождены новой ситуацией, и их еще предстоит освоить.

В результате всего этого новые политические институты производят порой впечатление полной беспомощности. Это относится не только к Съезду народных депутатов и Верховному Совету СССР, уже потерпевшим фиаско и сошедшим с политической арены. Логично предположить, что не многим лучше обстоит дело и с теми представительными институтами, которые пришли им на смену, ибо вместе с властью они унаследовали и прежнюю политическую культуру. Путь, который им предстоит пройти, вряд ли будет гладок.

 

 



[1]      Термин “соборность” одного корня со словом “собор”, которое может означать как соборную церковь (англ. cathedral), так и полномочное собрание церковных иерархов (англ. Council). Последнее значение в XVI-XVII вв. было распространено на сословные представительные органы государства, более или менее соответствовавшие английскому Parliament.

[2]      Во всяком случае, при обсуждении вопроса о прямой трансляции заседаний Второго Съезда М.С.Горбачёв говорил что, “наблюдая за работой первого Съезда, мы потеряли примерно 20 процентов производительности труда”. – Второй Съезд Народных депутатов СССР. 12-24 декабря 1989 г.: Стенографический отчет. – Т.1. – М.: Издание Верховного Совета СССР, 1990. – С.184.

[3]      Выступление депутата Коршунова А.А. на втором заседании (25 мая 1989 г., вечер). – Первый Съезд Народных депутатов СССР. 25 мая – 9 июня 1989 г.: Стенографический отчет. – Т.1. – М.: Издание Верховного Совета СССР, 1989. – С.96.

[4]      Выступление депутата Акбарова Ю.Т. на третьем заседании (26 мая 1989 г.). – Там же, с.117.

[5]      Выступление депутата Сазонова Н.С. на четвертом заседании (27 мая 1989 г.). – Там же, с.277-278.

[6]      Выступление депутата Амангельдиновой Г.А. – Там же, с.378.

[7]      Записка поступила от депутатов Горинова Т.И. и Карпочева В.А. – См. там же, с.27.

[8]      Там же, с.10.

[9]      Выступление депутата Е.Н.Мешалкина на первом заседании (25 мая 1989 г., утро). – Там же, с.14.

[10]     Выражение депутата Афанасьева Ю.Н. – См. там же, с.223-224.

[11]     “2250 человек – это не то количество депутатов, которое необходимо для принятия конкретного, очень важного и серьезного закона”. – Выступление депутата Левашова А.В. на втором заседании (12 декабря 1989 г.) Второго Съезда народных депутатов. – Второй Съезд Народных депутатов СССР. – Т.1. – С.87.

[12]     360 выступлений на Первом Съезде (см. Первый Съезд Народных депутатов СССР. 25 мая – 9 июня 1989 г.: Стенографический отчет. – Т.4. – С.3-455; Т.5. С.3-508; Т.6. – С.3-509), 345 выступлений на Втором Съезде (см. Второй Съезд Народных депутатов СССР. – Т.5. С.3-635; Т.6. – С.3-622), 39 выступлений на Третьем Съезде (см. Внеочередной Третий Съезд народных депутатов СССР. 12-15 марта 1990 г.: Стенографический отчет. – М.: Издание Верховного Совета СССР, 1990. – Т.3. – С.217-334), 131 выступление на Четвертом Съезде (см. Четвертый Съезд народных депутатов СССР. 17-27 декабря 1990 г.: Стенографический отчет. – М.: Издание Верховного Совета СССР, 1991. – Т.4. – С.3-399. Стенографический отчет Пятого Съезда пока на опубликован.

[13]     См. выступления депутатов Пуховой З.П. на седьмом (31 мая 1989 г.), Мазурова К.Т. и Коршунова А.А. на восьмом (1 июня 1989 г.) заседаниях Первого Съезда, а также текст выступления депутата Мухаметзянова М.Т., представленный в секретариат Съезда. – Первый Съезд Народных депутатов СССР. – Т.2. – С.40, 179-180, 210; Т.5. – С.373.

[14]     Выступление депутата Калиша В.Н. (от КПСС) на восьмом заседании (1 июня 1989 г.) заседании Первого Съезда. – Там же, т.2, с.175.

[15]     Выступление депутата Назарова И.А. на двенадцатом заседании (8 июня 1989 г.) Первого Съезда. – Там же, т.3, с.68.

[16]     Выступление депутата Бейшекеевой З. на тринадцатом заседании (9 июня 1989 г.) Первого Съезда. – Там же, с.208.

[17]     Например, проблема последствий Чернобыльской катастрофы для депутатов из Белоруссии или проблема высыхыния Аральского моря для депутатов из среднеазиатских республик.

[18]     Выступление депутата Егоровой И.А. на двенадцатом заседании (8 июня 1989 г.) Первого Съезда. – Там же, т.3, с.70.

[19]     Выступление депутата Шевлюги В.Я. на третьем заседании (26 мая 1989 г.) Первого Съезда. – Там же, т.1, с.141 (курсив наш – Н.Б. и В.С.).

[20]     См. текст выступления депутата Мироненко В.И., представленный в секретариат Съезда. – Там же, т.5, с.345.

[21]     На четвертом заседании (27 мая 1989 г.). – См. там же, т.1, с.226.

[22]     Там же, с.229.

[23]     Там же, с.288 (курсив наш – Н.Б. и В.С.).

[24]     Там же, с.309-310.

[25]     Там же, т.4, с.113-114.

[26]     Текст выступления депутата Месяца В.К., представленный в секретариат Съезда. – Там же, т.5, с.316-317 (курсив везде наш – В.С. и Н.Б.).

[27]     Там же, с.317-322.

[28]     См. там же, с.318.

[29]     См. там же, т.1, с.286-289.

[30]     Там же, т.6, с.252-255.

[31]     Там же, с.253-254.

[32]     Там же, с.252.

[33]     См. там же, т.5, с.344-350.

[34]     См. там же, т.1, с.9-11.

[35]     Там же, с.11-13.